Мы идем от всенощной, и Горкин все напевает любимую молитвочку — «Благодатная Мария, Господь с Тобою...». Светло у меня на душе, покойно. Завтра праздник такой великий, что никто ничего не должен делать, а только радоваться, потому что если бы не было Благовещенья, никаких праздников не было Христовых, а как у турок. Завтра и поста нет: у нас был «перелом поста — щука ходит без хвоста». Спрашиваю у Горкина: «А почему без хвоста?»
— А лед хвостом разбивала — и поломала, теперь без хвоста ходит. Воды на Москва-реке на два аршина прибыло, вот-вот ледоход пойдет. А денек завтра ясный будет! Это ты не гляди, что замолаживает... это снега дышут-тают, а ветерок-то на ясную погоду...
Завтра с тобой и голубков, может, погоняем... первый им выгон сделаем. Завтра и голубиный праздничек, Дух-Свят в голубке сошел. То на Крещенье, а то на Благовещенье. Богородица голубков в церковь носила, по Ее так и повелось...
Я просыпаюсь рано, а солнце уже гуляет в комнате. Благовещенье сегодня! В передней, рядом, гремит ведерко, и слышится плеск воды. «Погоди... держи его так, еще убьется...» — слышу я, говорит отец. «Носик-то ему прижмите, не захлебнулся бы...» — слышится голос Горкина. А, соловьев купают — и я торопливо одеваюсь.
Пришла весна, и соловьев купают, а то и не будут петь...
Засучив рукава на белых руках с синеватыми жилками, отец берет соловья в ладонь, зажимает соловью носик и окунает три раза в ведро с водой. Потом осторожно встряхивает и ловко пускает в клетку. Соловей очень смешно топорщится, садится на крылышки и смотрит как огорошенный. Мы смеемся. Потом отец запускает руку в стеклянную банку от варенья, где шустро бегают черные тараканы и со стенок срываются на спинки, вылавливает — не боится, и всовывает в прутья клетки. Соловей будто и не видит, таракан водит усиками, и... тюк! — таракана нет... У нас их много, к прибыли — говорят... Ловят их в таз на хлеб, а старая Домнушка жалеет. Увидит — и скажет ласково, как цыпляткам: «Ну, ну... шши!» И они тихо уползают...»
Старая Домнушка жалеет тараканов. Плотник Горкин жалеет голубей. Кучер Антип («Постный рынок») жалеет древнюю кобылу Кривую, на которой езживала еще прабабушка Устинья. Хозяин — отец мальчика жалеет кучера Антипа, «которого тоже уважают и который теперь живет» у купца — «только для хлебушка» — на покое. Весь дом и все служащие уважают и по-своему любят и хозяина, и хозяйского сына. Все кругом проникнуто жалостью и уважением. По уверению старого кучера Антипа, даже лошади на конюшне уважают древнюю кобылу Кривую: «Ведешь мимо ее денника, всегда посуются-фыркнут! Поклончик скажут... а расшумятся если, она стукнет ногой — тише, мол! — и все и затихнут». Антип все знает. У него борода, как у святого, а на глазу бельмо: смотрит все на кого-то, а никого не видно...»
Добрый, душевный народ жил на Москве кругом Ивана Шмелева. Старая Кривая, на которой Горкин вез хозяйского сыночка на постный рынок, остановилась на мосту и решила основательно передохнуть... «Буточник кричит — «чего заснули?» — знакомый Горкину. Он старый, добрый. Спрашивает-шутит:
— Годков сто будет? Где вы такую раскопали, старей Москва-реки?
Горкин просит:
— И не маши лучше, а то и до вечера не стронет!»... Да и с чего было злиться русскому человеку, когда всего было изобилье, на все нужное дешевка.
« — Вот он, горох, гляди... хороший горох, мытый.
Розовый, желтый, в санях, мешками. Горошники — народ веселый, свои, ростовцы. У Горкина тут знакомцы. «А, наше вашим... за пуколкой?» — «Пост, надоть повеселить робят-то... Серячок почем положишь?» — «Почем почемкую — потом и потомкаешь!»... Горкин прикидывает в горсти, кидает в рот. — «Ссыпай три меры».
— Редька-то, гляди, Панкратыч... чисто боровки! Хлебца с такой умнешь!
— И две умнешь, — смеется Горкин, забирая редьки...
— А сбитню хочешь? А, пропьем с тобой семитку. Ну-ка нацеди.
Пьем сбитень, обжигает...
«Противни киселей — ломоть копейка». Трещат баранки. Сайки, баранки, сушки... калужские, боровские, жиздринские, — сахарные, розовые, горчичные, с анисом — с тмином, с сольцой и маком... переславские бублики, витушки, подковки, жавороночки... хлеб лимонный, маковый, с шафраном, ситный весовой, с узюмцем, пеклеванный...
— Во пост-то!.. — весело кричит Мураша, — пошла бараночка, семой возок гоню!
— Ешь, Москва, не жалко!..
А вот и медовый ряд. Пахнет церковно, воском. «Малиновый, золотистый, — показывает Горкин, — этот называется печатный, энтот — стеклый, спускной... а который темный — с гречишки, а то господский светлый, липнячок-подсед». Липовки, корыта, кадки. Мы пробуем от всех сортов. На бороде у Антона липко, с усов стекает, губы у меня залипли. Буточник гребет баранкой, диакон — сайкой. Пробуй, не жалко!..
— А вот, лесная наша говядинка, грыб пошел!
— Лопасинские, белей снегу, чище хрусталю! Грыбной елараш, винегретные... Похлебный грыб сборный, ест протопоп соборный! Рыжики соленые-смоленые, монастырские, закусочные... Боровички можайские! Архиерейские грузди, нет сопливей!..
Горы гриба сушеного, всех сортов. Стоят водопойные корыта, плавает белый гриб, темный и красно-шляпный, в пятак и в блюдечко. Висят на жердях стенами.. Завалены грибами сани, кули, корзины...
— Теперь до Устьинского пойдет, — грыб и грыб. Грыбами весь свет завалим. Домой пора!»
— Ох, как пора домой! — отзывается благодарный Ивану Шмелеву русский читатель и не отрываясь всматривается вместе с гениальным изобразителем истинной России в этот чудный образ того, что было и что будет снова. «Весь Кремль — золотисто-розовый, над снежной Москвой-рекой. Кажется мне, что там — Святое, и нет никого людей. Стены с башнями — чтобы не смели войти враги. Святые сидят в соборах. И спят Цари. И потому так тихо.
Окна розового Дворца сияют. Белый собор сияет. Золотые кресты сияют — священным светом. Все — в золотистом воздухе, в дымном голубоватом свете: будто кадят там ладаном.
Что во мне бьется так, наплывает в глазах туманом? Это — мое, знаю. И стены, и башни, и соборы... и дымные облачка за ними, и эта моя река, и черные полыньи, в воронах, и лошадки, и заречная даль посадов... — были во мне всегда. И все я знаю.. И щели в стенах — знаю. Я глядел из-за стен... когда?.. И дым пожаров, и крики, и набат... — все помню! Бунты, и топоры, и плахи, и молебны... — все мнится былью, моей былью... — будто во сне забытом.
Шмелев И. С. Лето Господне. Богомолье. Статьи о Москве. М., 1990. С. 46-57
Комментариев нет:
Отправить комментарий