03.10.16

Сергей Атава (С.Н. Терпигорев) - В стране фонтанов и колпаков

Поезд в Баку отходит из Тифлиса в 9 ч. вечером.
— Где же тут артельщики? — спросил я извозчика, не видя, к кому бы обратиться, чтобы взяли и перенесли мои чемоданы.
— А вот, — отвечал он и кликнул каких-то людей в халатах, стоявших на ступеньках.
Люди, одетые в такие точно халаты, в каких ходят в захолустных провинциальных городах семинаристы и чиновники вне службы, лениво поднимая одну ногу за другой, спустились со ступенек и подошли к коляске.
— Мне вот это надо отнесть в вокзал и потом сдать в багаж, — сказал я.
Халат ничего не ответил.
— Вы можете это сделать? — повторил я.
Халат молча присел, надвинув себе на спину чемодан, поднялся и рысью побежал по ступенькам. Я остался на извозчике с другим чемоданом. Прошло минуть десять. Подъезжали то и дело другие пассажиры, и с ними повторялась та же история: подходил один халатник, уносил одну вещь, с остальными пассажиры оставались сидеть в экипаже и дожидаться, когда халатник к ним вернется и возьмет и их. От этого порядка вскоре перед вокзалом образовалось целое море карет, колясок, дрожек, фаэтонов. Жандармы величественно стояли и расхаживали на верхних ступенях лестниц, по-видимому, вполне довольные таким многолюдным съездом. Я прождал моего халатника еще по крайней мере с четверть часа, экипажей наехало еще больше, началась, наконец, давка, а они все не выходили из своего созерцательного состояния, сохраняя строжайше вооруженный нейтралитет.
— Что же вам следует за это? — спросил я в вокзале халатника, когда мы сдали с ним вещи в багаж.
— Ммм… — произнес он и протянул руку.
Я положил ему два двугривенных.
— Ммм… — продолжал мычать халатник.
Я положил еще двугривенный. Но он руки не принимал и продолжал мычать.
— Довольно, — сказал я, и сделал рукой знак, стараясь объяснить ему, что больше не дам, чтобы он шел от меня. Он поднял на меня совершенно баранье лицо, с большими, черными, ровно ничего не выражающими глазами, что-то промычал, потом широко осклабился, раздвинув рот чуть не до ушей, встряхнул на руке двугривенные и как-то автоматически, идиотски побежал, подняв плечи и размахивая согнутыми локтями.
Очень миловидная кассирша взяла с меня какую-то непомерную плату за билет.
— Не ошиблись ли вы? — заметил я ей, пересчитывая сдачу.
— Нет.
— Очень что-то дорого.
— Да. Но у нас ведь горная дорога… Горный тариф… он возвышенный…
В толпе, в публике говорили:
— Опять опоздали. Девять часов, а из Батума поезд еще не приходил. В одиннадцать часов, говорят, придет, не раньше.
— В одиннадцать так в одиннадцать… Дайте мне стакан чаю с лимоном, — сказал я лакею, проходившему мимо столика, к которому я присел.
Он сделал в ответ мне кислую улыбку с, наклонением головы в знак согласия, подошел к буфету и принял небрежно-развязную позу. Я смотрел на него и любовался: пропадает здесь человек — приехал бы в Петербург — наверно сделал бы карьеру. Лакеи на тифлисском вокзале все грузины, по типу напоминающие тех французов-парикмахеров, которых так любят наши барыни и которых они так охотно делают своими негласными любовниками, когда они их причесывают и «готовят» к балу. Не знают, а то бы приехали.
Поезд, который нам подали, был громаден. Вагоны уходили длинными рядами и вперед, и назад; в темноте, казалось, им конца нет. Публика уже усаживалась-усаживалась — с полчаса это продолжалось. Наконец мы тронулись. В вагоне первого класса, обитом темным сафьяном, было, однако, довольно просторно. Сидел какой-то горный генерал, необыкновенно надутый, с сигарой в зубах и огромнейшим толстым портфелем, лежавшим возле него, на который он с величественной осанкой положил руку и так все время и держал ее; военный инженер, в высоких сапогах, с красноватыми скулами и носом и воспаленными глазами — из «закаспийских», как оказалось это потом, и еще двое-трое каких-то бесцветных молодых людей — один с бульдогом на цепочке. Мне показалось скучно с ними, я ушел в отдельное купе, отворил окно и стал смотреть в него.
Ночь была совсем черная, южная, тихая, теплая. Не в далеком расстоянии едва виднелась — блистала в темноте — Кура — поезд шел берегом, а там, дальше, бесчисленные огоньки Тифлиса: точно упал на землю кусок звездного неба и лежал на ней. Я старался по огонькам угадать знакомые места. Это вот, как будто, «Кружок»… это вот — освещенные садики на Михайловской. Высокий одинокий огонек на горе — это как будто в монастыре св. Давида, где гробница Грибоедова… Но вот поезд влетел в глубокую выемку, и все сразу пропало. Слышался только гром колес в темноте. Спать надо ложиться…
В Тифлисе меня предупредили:
— В Елизаветполе, приедете утром, смотрите, не умывайтесь.
— А что?
— Так оно ничего, конечно; но лучше не умывайтесь — годовики от этого бывают иногда.
«Годовик» — это такой прыщ, который вскакивает, говорят, от воды на лице и потом не заживает ровно год. Разрастаясь в язву, он потом, когда заживает, оставляет по себе довольно глубокий шрам, а то и ямку. Особенно красиво, когда сядет на носу.
— И потом, возьмите с собою на всякий случай тарантулова масла.
— А разве много тарантулов?
— Нет, тарантулов не много, но скорпионы и фаланги попадаются часто.
— Да ведь это там, в Баку уж.
— Нет, вот в Елизаветполе их тоже много. У вас ведь бурка есть? Расстелите ее, и тогда ничего, не опасно.
— Как, и в вагонах они разве есть?
— Нет, в вагонах их мало, но все-таки попадаются. Вот Егор Матвеевич намедни ехал, так вот какая фаланга на него упала. Впрочем, огня только в вагоне не зажигайте — они на огонь больше идут, — тогда ничего. Не трогайте, не шевелитесь также, когда почувствуете, что село вам что-то на руку или на лицо. Они бегут на человека, и если не трогать их, не шевелиться — они ничего тогда, не укусят.
В аптеке, куда я пришел, чтобы купить этого тарантулова масла, мне очень любезно посоветовали взять еще и нашатырного спирта.
— Вот вы как сделайте, — говорил мне немец-аптекарь, — как оно вас укусит…
— Кто это оно?
— Ну, оно — насекомое это. Как оно вас укусит, вы сейчас обильно полейте это место нашатырным спиртом и старайтесь его втереть.
— А тарантулово масло?
— Это местное средство…
— А им-то когда же?
— А тоже когда укусит…
— Прежде или после нашатырного спирта?
— Это все равно. Это местное средство. Можно и без него обойтись. Вы лучше тогда возьмите скорпионова масла — скорпионов больше попадается и они теперь, в это время, ядовитей.
Я купил у него масло, настоянное и на скорпионах, и на тарантулах, и на фалангах, и флакон нашатырного спирта.
Очень милая «страна», куда я ехал.
Теперь, укладываясь спать, я разостлал на диване бурку, развязал все пузыречки и погасил в купэ огонь. Но я долго не мог уснуть. То вот в этом углу что-то шуршит, то на полу что-то как будто скребет… «Закурить разве сигарку? Наверно, они табачного дыма не любят?.. Но зато огонь увидят…» Вдруг дверь отворилась и вошел обер-кондуктор с кондуктором.
— Что ж тут темно? Огонь отчего ж тут не зажжен? — обратился он к кондуктору.
— Это я нарочно погасил. Я лег спать, так, чтоб все эти гадости ваши — скорпионы, тарантулы, фаланги… — сказал я.
Он странно посмотрел на меня.
— Их тут нет, — сказал он.
— А как же мне сказали в Тифлисе, что они попадаются иногда в вагонах.
— А-а, — протянул он, — это не в этих, это в жилых вагонах. В тех — да, действительно попадаются.
— Нет, и в этих. Вот один из ваших же, служащих на вашей дороге, рассказывал мне.
— А-а… Я знаю. Это случай с Егор Матвеевичем. Да. Это удивительный случай. И представьте, вот какая фаланга, — сказал кондуктор и показал на щипцах, которыми прорезал билеты, какой величины была фаланга. — Совсем черная почти. Теперь их время, и они очень ядовиты. Он не шевелился и — ничего. Не надо только шевелиться… как почувствуете, что она села на вас…
После его ухода я уж совсем не мог уснуть. Только уж под самое утро, на заре, я немного задремал и сейчас же проснулся. Поезд стоял. В окно виднелась какая-то большая станция.
— Станция Елизаветполь! Поезд стоит двадцать пять минут! — выкрикивал кондуктор, проходя по платформе.
— А! Родина «годовиков», любимое местопребывание тарантулов, скорпионов, фаланг.
Я высунулся в окно и смотрел на это милое местечко.
— Ну, что, не укусил вас никто? — увидав меня, весело спросил обер-кондуктор. — Это вот в этих вагонах они водятся, — сказал он, указывая мне на стоявшие невдалеке от станции жилые вагоны. — Туда они действительно заползают и кусают живущих там.
На платформе бегали рабочие, носильщики, и все босые. Я не без удивления посматривал им на ноги. Ничего, бегут и не разбирают, на что наступают. Привыкли, сжились. В окно рядом со мною выглянул горный генерал. Лицо еще более суровое, заспанное, во рту огромная, только что закуренная сигара.
— Кондуктор! — крикнул он.
— Чего изволите, ваше-ство?
— Умыться мне дать.
«Вот погоди, — подумал я, — сядет на тебя годовик, хорош будешь. В Елизаветполе умываться! Вздумал что…»
Впоследствии, в Баку, я познакомился с этим генералом: отлично поет (очень похож на генерала, который поет в опере «Евгений Онегин»), играет на фортепиано и любит выпить и хорошо покушать. Он очень смеялся потом, когда я ему рассказал, что я подумал, увидав его в окно в Елизаветполе.
— Что ж, вы полагаете, так-таки никто в Елизаветполе и не умывается? — очень разумно отвечал он. — Ха-ха-ха!..
В Баку он заведует «недрами» —только не постоянно, а как-то наездом.
У меня отличный портрет его с надписью: "Наука видимо питает/ Того, кто недра изучает…"
У него есть тоже теория происхождения нефти и образования слоев. Там, впрочем, у всех есть теории…
На платформе, несколько вправо от нашего вагона, стояла группа казаков, человек пять, с шашками, с ружьями за плечами.
— Вы что тут делаете? — послышался из соседнего со мной окна чей-то необыкновенно знакомый голос, но лица не выглядывало.
— За разбойниками приехали, — отвечали солдаты.
— За разбойниками? А разве тут есть?
— Точно так.
— За какими? Ловить их еще будете?
— Точно так. Ловить будем.
Генерал, все еще смотревший в окно, сделал пальцами какой-то знак и казаки подошли к нему.
— Какие разбойники?
— Не могим знать.
— Где ж вы их будете ловить?
— Туточки, — ответил казак, стоявший впереди всех.
— Не Керим?
— Не могим знать.
Он опять махнул пальцами, выпустил струю дыма и отвернулся в другую сторону.
Казаки, пятясь назад, отошли от вагона на прежнее место.
— Годовики… фаланги… тарантулы… скорпионы и, в довершение всего, еще разбойники. Необыкновенно веселое место!…
Поезд стоял тут гораздо больше получаса.
— Чего же мы ждем?
— А вот сейчас пойдет с керосином поезд. Он запоздал немного. Тогда и пойдем, — отвечал кондуктор.
Керосинный поезд — громадный — с треском и грохотом пронесся мимо, не останавливаясь у станции, и мы тронулись дальше в путь. Казаки, стоявшие на платформе, приложились, отдавая честь.
Почти сейчас же за Елизаветполем начинается пустынная местность — равнина, покрытая тощей, выжженной солнцем, сухой травой. Ни людей, ни скотины, ничего не видно. Только у самого полотна дороги, да и то кое-где, сидят и дробят камень загорелые, сухие — одни кости да мускулы — плечистые люди в огромных бараньих бурых шапках, сдвинутых на самый затылок почти. Пролетит мимо них поезд, и ни один головы не поднимет на него, не взглянет даже. Вскоре, так часов с девяти, началась жара. В воздухе стояла какая-то мгла. Небо белое, точно запыленное, ни одного облачка на нем.
Вошел опять кондуктор и опять начал прочикивать билеты.
— Слава Богу? Ничего? — весело спросил он. — Ни тарантулы, ни скорпионы?
— Ничего. Скажите, пожалуйста, что, уж это все время, вплоть до Баку, пойдет такая местность? — сказал я.
— Нет, там повеселее будет, дальше. Сейчас начнутся камыши — а там — голый песок вплоть до Баку. Верст за сто от Баку начнутся пески.
Дорожка — какой поискать. Веселая…
Не спавши всю ночь, меня теперь начало от этой жары и от прошлой бессонницы клонит ко сну. Бурка, я заметил, нисколько не усиливает жары, скорее даже умеряет ее. Я закутался в нее, плотнее сел в угол и, уж не думая ни о фалангах, ни о скорпионах, заснул как мертвый. Я проспал так, должно быть, часа три.
Проснулся на какой-то станции — поезд стоит. В открытое окно слышатся голоса на платформе:
— И так и не поймали? Ушли? — слышу голос генерала, заведующего «недрами».
— Точно так, — отвечают ему.
Выглядываю — опять генерал высунулся в окно рядом со мною, и перед ним казаки.
— Что же стреляли? Не попали?
— Не попали. Точно так…
— «Господи, да что же это такое? Сколько же их тут? По всей линии все разбойники…» Много их тут? — спросил казаков и я в свою очередь.
Генерал покосился на меня: — как это, дескать, они со мною разговаривают, а их в это время спрашивать?
— Много, — отвечали казаки.
— А как же они дорогу не портят, будочников не грабят?
— Опасаются. Наблюдение за дорогой.
— Кого же они грабят?
— А так, если идет какой отсталый человек — брюхо ему распорют, сапоги, шапку, одёжа на нем какая есть, сейчас долой и уедут. А то на селения нападают — селения грабят, — болтал словоохотливый казак; но генерал махнул ему пальцами — ему, должно быть, не понравилась эта болтовня в его присутствии — и казаки отошли от окна.
Поезд полетел дальше и — действительно, направо и налево от дороги я увидел целое море камышовое. Громадная, бесконечная равнина, и все камыш, камыш, и конца ему нет. Слышится из глубины этого моря гул какой-то — это ветер доносит шелест листьев. Слышится немолчный, ни на минуту не прерываемый, треск миллионов кузнечиков. Камыш сплошной массой, стена стеной стоит по сторонам пути, и ни дорожки, ни тропинки на нем. Какие-то большие белые птицы, вроде чаек, поднимаются оттуда, летят некоторое время, усталый глаз следит за ними, и вдруг они опять куда-то пропадают, и опять пустыня, без признаков жизни и жилья. Только одни будки с плоскими белыми крышами, кавказского образца, и перед ними, выскочившие к поезду, с сложенными флагами в руках, наши обыкновенные, простые русские бабы с подоткнутыми юбками и босиком. Я глядел в окно. Вдруг позади меня кто-то окликнул.
Я даже вздрогнул от неожиданности. Оборачиваюсь — В. И. Р. Стоит в дверях моего купэ и удивленно смотрит на меня, разводя руки:
— Откуда вы? Где вы сели?
— Я с Тифлиса.
— И я. Как же я вас не видал. В Баку едете?
— В Баку, — сказал я. — Да ведь и вы туда же?
— Разумеется. Куда же тут еще.
Виктор Иванович — человек, много видавший на своем веку, много поживший, много испытавший, но и много поработавший. Такому собеседнику нельзя не быть раду.
— Экая досада, — говорил он, — что мы раньше не увидали друг друга. А я так скучал один. Какой-то немец сидит с вонючей сигарой… бульдог с ним… Вы в Баку только едете, или дальше? По делу?
— Ничего не могу вам сказать, и сам ничего не знаю, — сказал я. — Может быть, до Баку только, может быть, дальше.
— Но в Баку-то пробудете сколько-нибудь?
— О, непременно.
— С неделю, или больше?
— Ничего, я вам говорю, не знаю. Какие письма я получу, все от того.
— Милости прошу тогда ко мне, — позвал он.
Я поблагодарил.
— В Баку у вас много знакомых?
— Никого. Вот вы единственный. Везу, впрочем, туда много писем, поклонов, карточек от знакомых.
— Не секрет от кого?
Я сказал несколько фамилий.
— Не знаю. Вот этого одного я только знаю. Это очень дельный человек, — сказал он про моего хорошего знакомого, давшего мне несколько рекомендаций в Баку. — Он устроил П-у все его нефтяное дело, но только оно, вы слышали, вероятно?..
— Да. И неужели не нашлось человека у вас ни в Баку, ни в Москве, чтобы удержать это дело?..
Он повел бровями, усмехнулся и покачал головой.
— Не один П. Все в таком же точно положении — все мы почти в убыток работаем.
— Да отчего же это?
— Много причин. Вот будете на месте, услышите, увидите.
— Ну, а вот этот нефтепровод, когда проведут его…
— Ну, а тогда совсем мат будет.
— Как так?!..
Я и понятия не имел, что это такое Баку, нефть, нефтяные источники, заводы керосиновые. Я читал только обо всем этом несколько заметок в «Новом времени» и там же две или три статьи «Жиды в керосине» — вот все, что я знал. Это был весь мой научный арсенал. Но я знал также, что в Баку орудуют миллионеры: Нобель, Кокорев, Шибаев и вновь объявившийся Ротшильд… И вдруг такой отзыв о делах в Баку…
— Позвольте, да отчего же это?
— Когда проведут нефтепровод-то?
— Да.
— Да ее, нефти, уж и так мало остается. Прежде мы ее получали на глубине двадцати-тридцати сажен, а теперь надо буравить сто, сто двадцать, даже сто сорок сажен… Она есть, да во что она нам обойдется-то? Ведь одна такая буровая стоит тысяч тридцать, а то и все сорок. Да и не всякая удается…
В Тифлисе, в гостиницу «Лондон», где я стоял, каждый день приходили обедать каких-то двое — один, по-видимому, русский, другой — армянин. Они садились за столик на балконе, возле меня, и я каждый день невольно слушал их разговор.
Я решил, что они нефтепромышленники или керосиновые заводчики, вообще, люди этого дела. Однажды как-то они начали говорить о профессоре Менделееве и об его теории происхождения нефти. Я уже пообедал и, от нечего делать, слушал их. Как не специалист, я всего, конечно, понять не мог, но запомнил, что, по этой теории, раз они ее рассказывали, нефть образуется из воды вследствие влияния на нее окиси железа. Теперь, когда Р. начал жаловаться на истощение или убыль нефти, я спросил его, что это такое я слышал.
— Научная гипотеза — ничего больше. А разве на основании гипотезы можно выдавать концессии?
Я слушал его и ничего не понимал.
— Люди затрачивали, рисковали, работали, поставили дело, как оно ни на есть, все-таки на ноги… Пришли вдруг какие-то господа — у нас ведь нефтепромышленники двух сортов: бакинские и петербургские — и — нате вам, берите все, а те могут убираться. И все это потому, что г. Менделееву пришла в голову какая-то гипотеза… Да она, может быть, и очень хорошая, но ведь, может быть, и никуда не годится. Менделеев профессор и авторитет по химии, а это вопрос чисто геологический…
— Ну, — сказал я, — тут-то уж совсем я ничего не понимаю.
— Да нечего тут и понимать…
Он хотел было начать мне объяснять, в чем тут все дело и в чем вся суть, но я сказал, что это не по моей части и труд его будет совсем напрасный:
— Вы вот скажите мне лучше, что это за город Баку?
— Увидите, приедете… Город, который живет и существует благодаря нефти. А отведут от города нефть, и города не будет.
— Одна гипотеза останется?
— Да, именно вот одна гипотеза останется.
В окно виднелась все та же бесконечная равнина камышей. Все те же белые птицы откуда-то вылетали, неслись по воздуху некоторое время и опять исчезали. Было уже часа два. Жара становилась ужасной, просто дышать, с непривычки, было нечем. Небо белое, сухое, раскаленное. Из камышей несется целая туча звуков — стрекочут кузнечики, стрекозы, какие-то большие зеленые блестящие козявки, которых две штуки лежат у меня в коробке. Я взял их на одной станции, когда они трещали, сидя у платформы на ветке, кажется, фисташкового дерева.
— Сейчас будет станция Аджи-Кабул, — проходя по вагону, сказал обер-кондуктор.
— Много здесь будем стоять?
— Двадцать пять минут. — И, обращаясь ко мне, добавил: — Вот за этой станцией вскоре и пески начнутся. Если вы охотник — в Аджи-Кабуле знаменитая охота: кабаны, фазаны, — все есть, чего хотите.
Аджи-Кабул небольшая сравнительно станция, как и все почти постройки на закавказской ж. д., но очень веселенькая, такая уютная, чистенькая. На станции маленький буфетик, который мы все атаковали, и все, что было в нем, съели и выпили. У одного столика лежали пачки только что полученных газет, и между прочим «Новое время». Я посмотрел на число — десять дней назад. Эк, куда я залетел! — подумал я.
Действительно, с следующей же, кажется, станции — Алят — начались уж, вперемежку с камышами, и пески. Чем дальше, камыши все реже и реже, песчаные равнины шире, солончаковая земля совсем серая, потрескавшаяся. С непривычки эти трещины просто поражают — в руку и больше трещины попадаются. Тут уж началась мягкая, белая пыль. Я стоял и смотрел в окно, обернулся как-то и вдруг увидал, что все в вагоне белое стало: обивка, чемоданы, моя черная бурка — все белое… Лицо, руки — все как-то неприятно связало. Пыль лезет в рот, в нос — дышать нельзя от нее. А песчаные равнины все шире и шире. Наконец они слились в одну бесконечную пустыню. Там, вдали, налево, потянулись голые песчаные бугры — совсем как у Данта в описании ада, где мечется в чистилище смятенная, тоскующая, изнывающая душа… Тут уж буквально все замерло кругом. Даже звуков никаких. Что-то торжественное и вместе с тем ужасное. И по этой пустыне, как зверь, летит могучий локомотив, таща за собою громадный поезд. Сознание его силы как-то невольно переходит от него и на человека, и это дает бодрость, умеряет картину печальных, мертвых окрестностей.
Но вот направо что-то блеснуло — море.
— А вон видите, — сказал, подходя ко мне, Р., — налево… вот серенькие холмики…
— Что это?
— Это Балаханы, Сабунчи… Это вышки фонтанов…
Издали они кажутся точно кучки, в которые ставят коноплю бабы, когда вынут ее из воды, после, как намочили уже ее.
— А вон дальше чернеется — это дым над «Черным городом» — это уж Баку.
Через полчаса поезд остановился у высокого, большого, чрезвычайно красивой и оригинальной архитектуры вокзала. Наверху на нем славянскими буквами надпись: «Баку».
Мы приехали.
Поражает в Баку, прежде всего, вид домов. Когда я, со ступенек вокзала, первый раз увидал город, мне показалось, что тут был пожар и еще не успели отстроиться: все дома без крыш, в нашем смысле, как привык наш глаз к этому: конечно, крыши есть, но они не видны, потому что плоские и даже несколько углублены внутрь стен. Потом, эти бесконечные каменные заборы — точно стены начатого и не достроенного еще здания. Камень — из кирпича в Баку нет, кажется, ни одного дома, — из которого здесь построены все дома, такого же точно цвета — грязно-желто-серого, как и пустынные окрестности Баку, и пыль, покрывающая здесь решительно все, начиная от вас самих, все на улице и все даже внутри запертой комнаты с запертыми окнами. Такой всюду проникающей, делающей почти невозможным дыхание пыли, кажется, нигде в мире нет. Вы чувствуете себя с утра до ночи покрытым этой пылью: ею связаны у вас руки, лицо, вы чувствуете ее на языке даже. Во время ветра, а он дует три дня в неделю уж обязательно, все извозчики ездят не иначе, как с завязанными ртами. Ее нет силы выносить, и не выносят ее даже туземцы, привыкшие к ней с детства.
— Что же это такое? — почти испугался я, входя в номер гостиницы, куда привез меня извозчик-персиянин, заверявший, что это лучшая во всем городе.
— Что такое? — не менее удивленно посмотрел на меня хозяин, жирный армянин, каких сколько угодно в персидских магазинах у Казанского моста, на Невском.
— А вот это… — я показал на пыль, покрывавшую точно персидским порошком все предметы в комнате.
Он широко осклабился и, любовно потрепав меня по плечу, сказал:
— Ничего, это сейчас велю стереть. Она все равно, впрочем, сейчас же опять насядет…
Окна, были закрыты, и в комнате было душно. Кроме того, пахло еще какой-то мазью — лекарство тут, что ли, какое принимал мой предшественник, или это из соседнего номера, но только я этого запаха никак не мог вынести и потом.
— Ну-с, а что это удовольствие стоит? — оглядывая убогую обстановку номера, спросил я.
— Это недорогой номер. Этот всего только три рубля, — снисходительно сказал он.
Я так и ахнул. Такие «номера» в меблированных комнатах в Петербурге стоят рублей семь-восемь в месяц. В гостиницах таких «номеров» я что-то не видывал.
— Позвольте, — сказал я, — сколько?
— Два с полтиной.
И он сделал невиннейшее и наивнейшее лицо.
— Хотите, может, другой, побольше?
— Не больше, а почище, попорядочнее.
— Да вот сейчас. У нас много: «Гранд-отель» — девяносто номеров, стол, прислуга, постельное, умывальное белье, кровати железные — клоп, блоха, таракан, — ничто не заведется, — болтал он типичным гортанным голосом, идя впереди меня по коридору.
— Ну вот…
И этот, и другой номер, который он мне показал, были решительно одинаковы, только побольше немного, и за это чуть не вдвое дороже. Мой первый номер мне показался все-таки лучше, «дурной запах» мази я надеялся вывести, и потому, нечего делать, ехать было некуда, сказал, что остаюсь здесь.
— «Гранд-отель» — самая лучшая и самая большая гостиница, лучше во всем городе нет. А теперь, если взять удобства: умывальник в каждом номере, вот и эта посуда, щеточки для зубов… мыло тридцать копеек… два чистых полотенца в день, прислуга даром, все даром… Бани сейчас возле, мраморные, турецкие… чистый белый мрамор, банщики на самого капризного угодят…
— Хорошо-с, хорошо-с, хорошо. Я посмотрю. Только нельзя ли умыться?
— Сейчас, сейчас. Иванэ! — закричал хозяин, растопырив руки, и, переваливаясь, выбежал в коридор: — Иванэ!.. Иванэ!..
Наконец на зов его явился малый лет шестнадцати, миловидной наружности, с большими черными глазами, в голубой кашемировой рубашке и в белых панталонах.
— Вот вы ему. Он у вас будет… Вы ему и прикажете. Он хороший малый, — говорил хозяин.
— Что, барин, вы прикажете? Я все вам сейчас, барин, — угодливо, заискивающе начал он. — Может, с дороги в баньку угодно? Тут недалече. Я вас провожу, барин.
— Да ведь извозчики знают?
— Знают. Все знают!
В самом деле, разве в баню поехать, это, пожалуй, лучше еще будет. Я чувствовал, что я весь в пыли, что эта ужасная пыль облепила и обсыпала меня всего, что все тело в ней и связано ею.
— Вот что, — сказал я, — купи мне мыла и, кстати, разменяй 25 рублей.
— Сейчас, барин.
Я взял с собою свое полотенце, простыню, это мыло, которое он мне принес, а двадцать пять рублей, размененные на мелкие бумажки, оставил на столике у кровати.
Запер номер, положил ключ в карман и пошел.
— В бани! В самые лучшие, какие только у вас есть, — сказал я извозчику.
Извозчик-перс — парная коляска — как сумасшедший понесся по узеньким, извилистым, кривым улицам, как-то непостижимо минуя и разъезжаясь со встречными, такими же, как и он, сумасшедшими извозчиками.
— Тише, тише! — кричал я с непривычки. Но «персюк» оглядывался, широко улыбался и гнал лошадей по-прежнему.
Перед каким-то не то домом, не то забором он остановился. На воротах надпись: «Европейские бани».
— Это самые лучшие?
— Сама лучша.
Ни в одном самом захолустном русском городке нет ничего подобного по грязи этим «Европейским баням». Я вошел и так и ахнул. Боже ты мой, что же это такое? И это в столице недавно целого ханства! Где же эта восточная, пресловутая банная роскошь и нега?.. Вонь потом, грязные-прегрязные, с крашеными руками, с лиловыми носами персюки-банщики, с которых, кажется, черт знает чего не возьмешь, чтобы дозволить ему коснуться до тела, невообразимая грязь и какая-то копоть в номерах, по которым они меня водили, все уверяя, что следующий номер чище и лучше, и, наконец, целая куча в конце коридора полупьяных, оборванных, с испитыми лицами женщин, закутанных в жалкие тряпки — и это называется «Европейскими банями»!..
— Куда ты меня привез! — закричал я, выскакивая из этого омута, извозчику. — Неужели у вас нет лучше бань?
Он улыбался мне с козел и отрицательно покачивал головой.
— Это самые лучшие?
— Да… да…
Он еще более осклабился и кивал головой утвердительно.
Жара уже заметно спала. Ветер утих почти. Вдали виднелось синее, блестящее под солнцем море.
— В море разве выкупаться? У вас есть купальни?
— Есть! — обрадовался точно он.
— Хорошие?
— Хорошие!..
— Вези меня в самые лучшие.
Он бешено понесся из улицы в улицу, по каким-то переулкам, и наконец мы вдруг вылетели на широкую, просторную набережную, прекрасно устроенную и содержимую.
Море почти у самых ног. Длинные, узкие мостки ведут от берега к купальням на расстоянии, по крайней мере, саженей ста.
По мосткам туда и назад валил народ — барыни в легких, чуть не сквозных платьях, персюки в высоких бараньих шапках, в бекешах из такой же сквозной почти материи, с крашенными в желтую краску руками, в неудобных, жестких, грубых туфлях и в фуражках с кокардами. Я взглянул с мостков на воду и невольно остановился. Море все было сплошь покрыто плавающей нефтью. Перламутровый пятна ее, которыми я так любовался на Волге, здесь сплотились в одну сплошную, жирную, зловонную массу, которая плавала и колыхалась на волнах, отливая всевозможными цветами радуги.
Тут же плавало и бесчисленное множество яичной скорлупы — точно кто-то перебил здесь для какой-то цели миллионы яиц или разбило здесь барку с ними. Недалеко от меня остановился и тоже смотрел в воду какой-то молоденький офицерик.
— Что это за яйцы? Откуда это они? — спросил я его.
— А головы моют… Оттуда, из купален… Здесь ведь мылом нельзя мыться. Здесь, вы видите, это ведь мазут (нефтяные остатки). От него волосы на голове так у вас слипнутся, что вы их потом и не раздерете никак.
— Как же тогда купаются? Разве и там — я показал дальше на море — тоже нефть?
— Все равно. Норд был — ее и нанесло с моря страх что. Я хотел было пойти купаться, да уж очень противно. Вонючая она отчего-то такая сегодня.
— Ну, бани у вас! Хорошо и купанье в море, — сказал я Иванэ, когда вернулся домой.
— А что, барин? — смотря с недоумением мне в глаза, спросил он.
— Черт знает что. Дайте мне умыться, пожалуйста.
Я отпер номер, взошел, стал раздеваться, хотел положить часы на столик и вдруг вспомнил о моих размененных двадцати пяти рублях, которые, уезжая, я оставил на нем. Их не было. Я посмотрел у себя в кармане — не забыл ли, не положил ли их потом — нет.
— Иванэ, — сказал я, — в номер сюда после меня вы не входили?
— Нет, барин. А что?
— И никто не входил?
— Нет, барин. А что вы так спрашиваете? Разве потеряли что?
— Да, потерял. Вот тут двадцать пять рублей я оставил и их нет. Вот те, которые вы разменяли, помните?
— Помню, барин. Как же: вы мне дали двадцатипятирублевую бумажку и сказали еще: «Иванэ, разменяй мне». Я ее вам и разменял. Какая досада. Где же вы потеряли? — продолжал он тем же наивным и удивленным тоном.
— Не потерял, а украли у меня, — сказал я.
— Украли? Кто же?
В коридоре громко звал кто-то: «Иванэ! Иванэ!..»
Иванэ сказал мне: «Сейчас, барин» и побежал туда. Через минуту я услыхал опять этот же голос: «Так нельзя! Это черт знает что. Я за полицией пошлю. Из запертого номера вытащили!..»
Я вышел в коридор.
— Помилуйте, — обратился ко мне высокий, седой господин очень приличной наружности, — поехал я сейчас в баню, выкупаться хотел с дороги, оставил деньги здесь в номере, думал, целей будут, приезжаю, а их нет. И ключ у меня был… Хозяина сюда!
Иванэ пожал плечами и побежал за хозяином.
— Много у вас вытащили? — спросил я.
— Четыреста рублей.
— А кто у вас служит? Он? — спросил я про Иванэ.
— Он все приходит.
Явился хозяин. Старик накинулся на него с рассказом о происшествии в своем номере.
— Тс… тс… — пожимая плечами, причмокивал хозяин. — Этакое несчастье! Этакое несчастье! Где же вы потеряли?
— Да что вы не понимаете, что ли? Не потерял я, а украли у меня! — кричал старик.
— Украли? Кто украл?
Старик злобно-судорожно сжал кулаки и, поднося их чуть не к самому лицу армянина, не проговорил, а простонал наполовину и наполовину прошипел:
— О-о-о… власть бы моя…
Я ничего не сказал о происшествии в моем номере. Я был очень доволен, что отделался так дешево.
Были уже сумерки — они здесь ужасно быстро наступают, — когда, умывшись наконец и переодевшись с дороги, я пошел бродить по городу. На набережной, с которой я сейчас только вернулся, так неудачно попытавшись выкупаться в море, теперь была толпа почти сплошная. Все двигались в одном куда-то направлении. В магазинах, в лавках, на улицах зажигались бесчисленные огни. Керосин здесь нипочем, чуть не даром — все равно его жечь, — его и жгут в невероятном количестве. Я вмешался в толпу и пошел с ней. Вечер начинался дивный. Жара совершенно спала, ветер утих, о пыли и помину нет. Вдруг перед самым почти губернаторским домом с моря потянул ветерок — и ужасающее зловоние.
— Это что такое?
— А здесь ведь нечистоты в море бросают. Ну, как ветер с моря, их опять назад сюда к берегу и прибивает вместе с нефтяными остатками, — объяснил мне шедший рядом со мною бакинец, какой-то чиновник.
Мы прошли полосу зловония, и опять все прошло, опять чистый, свежий, без удушья вечерний воздух. Толпа с набережной повернула направо через улицу в жиденький, точно только что насаженный садик. У ворот его стояло с десяток колясок — кучера все персюки в бараньих шапках, в чичунчовых бекешах. Белые лошади, в желтых, шафранного цвета, пятнах, ноги и хвосты тоже выкрашенные. Войдя в сад, толпа по асфальтовым дорожкам разбрелась во все стороны. Я пошел дальше, все в гору, и на самом конце ее, наверху, увидал ярко освещенный просторный павильон. Оттуда слышалась музыка, гул шагов и говор. Павильон очень миленький, изящной постройки, чистенький. Здесь, перед павильоном, опять толпа — все проходят куда-то и опять возвращаются. В самом павильоне довольно пусто. Я прошел с толпой несколько раз взад и вперед и в павильон. У одного из столиков я сел и велел подать себе чаю. Не прошло и десяти минут, как возле меня кругом начал ходить какой-то старик с огромной седой бородой, в очках и с открытой огромной книгой в руках. Ходит и все на меня пучится. Наконец я не выдержал и спросил.
— Да записаться вам надо, — сказал он.
— Куда записаться?
— В книгу. Вы на чье имя?
— Да это что же такое? Клуб разве?
— Клуб, конечно.
Дежурный старшина, которому я послал свою визитную карточку, очень милый и любезный человек, записал меня, и с этого вечера сделался моим постоянным собеседником и покровителем. Он же познакомил меня в этот вечер, здесь же, в клубе, и со всеми теми, к кому у меня были письма и карточки от моих знакомых в Петербурге. Я, таким образом, сразу сделался в Баку своим человеком.
— Ужасный город, — говорили одни из моих новых знакомых. — Вот вы неделю проживете, и то увидите, что здесь нет никаких других интересов, кроме нефтяных: керосин, мазут, нефть, нефтяные остатки, саларовое масло — вот все, чем люди заняты, что их интересует. Из-за них они ссорятся, враждуют, готовы проглотить друг друга. Все человеческое: дружба, совесть, вся умственная и нравственная сторона — все вытравлено у них, выскреблено и вычищено. Вы вообразить даже не можете, до чего это здесь доходит…
— Город растет не по дням, а по часам, — говорили другие. — Десять-двенадцать лет назад ведь это и десятой доли не было того, что вы видите теперь. Персюки да казенные чиновники — вот и все. Да! Десятка два, впрочем, офицеров еще было… И все это нефть сделала!.. Вы где остановились?
— В гостинице какой-то — «Гранд-отель», что ли.
— А вы знаете, в этой гостинице девяносто номеров! В столице и то мало таких…
Я улыбался и слушал. Я уже знал об ее прелестях.
— Театр, реальное училище, теперь женская гимназия еще. А каковы здания-то? Дом Лалаевых, пассаж Калентаровых!.. В редком губернском городе вы найдете такие… А набережная-то перед губернаторским домом?
Я все слушал.
— Реалисты! — возражали противники Баку. — Вот погодите-ка, через час сюда наберутся эти реалисты. Вам показать их — так вы и не поверите, что это ученики. Бородищи во какие, усищи, бакенбарды… Из двадцати человек один разве кончит курс. А ведут себя как? Проходу от них никому нет. Ходят стадами, шайками.
Намедни, что они у С–ча-то сделали! Почтенный старик, отставной моряк, дочь у него уж взрослая девушка — да вон он ходит. Начали они за горничной, которая живет у них, ухаживать, проходу ей не давали, наконец пришли чуть не ночью и начали вызывать ее, чтоб она вышла к ним. Она не вышла, так они все окна в квартире перебили, насилу отбились от них, полиция уж отогнала их… А если за барышней какой начнут они здесь в саду ухаживать — берегись уж она, таких ей чудес наделают, что не будет знать, как и уйти ей от них. Да чего лучше: на днях напали они на гимназисток, когда те выходили из гимназии, начали ловить их. Они назад, в гимназию. Эти за ними. Насилу успели затворить двери, запереться. Так что же бы вы думали? С досады шестнадцать окон выбили в женской гимназии!.. Что ж, неправда разве?
— Это-то так, — соглашались защитники Баку. — Ну, горничная-то сама, говорят, впрочем, виновата. То кокетничала с ними, а то вдруг они пришли, а она и испугалась, не вышла к ним.
К нам подошел С–вич, почтенный, весь белый как лунь старик с добродушной физиономией. Меня представили ему. Немного погодя, за ним пришла звать его куда-то молоденькая девушка, портрет его — его дочь.
Меня представили и ей.
— Сейчас, гулинька, сейчас иду. Я сейчас приду, — говорил старик. Она ушла, а он продолжал: — Да, ну, что ж делать, молодежь, хотя действительно очень уж иногда… того… шалят, — говорил он и, добродушно улыбаясь, посматривал на всех.
Внизу, у самого павильона, послышался крик. Кого-то ловили, били; они бежали и кричали. Вслед за тем раздался все покрывающий голос: «Вот я вас!»
— Что это такое?
— Это Ефимова, помощника полицеймейстера, голос, — говорили в толпе.
Мы пошли туда, где раздавались крики. Поспешая, туда же прошел мимо нас губернатор, высокий, худой как тень старик. Придерживая тесаки, пробежали два городовых.
Стояла толпа человек в двести.
— Вот я вас! — говорил помощник полицеймейстера.
— Опять? Не пускать их больше в сад! — приказывал губернатор.
Какой-то господин средних лет, солидной наружности, произносил что-то вроде речи, все его слушали:
— …Наука для всех одинакова… Наука всех объединяет… Как разные роды оружия в одной и той же армии…
— В чем дело? — спросил я.
— Да вы видите, опять эти реалисты… Вы смотрите, молодцы-то какие, все лет по двадцати пяти, шести…
Действительно, говорившего речь обступила кучка человек в пятьдесят очень почтенных на вид молодых людей в форменных гимназических фуражках и в форменных летних холщовых рубахах, подпоясанных лакированными поясами. Все молодец к молодцу: с баками и бородами, расчесанными как у Василия Ивановича Немировича-Данченко, и с такими же выразительными глазами и такой же молодцеватой осанкой.
— Что же они наделали?
— А вот видите, в чем дело. Они, наши, здешние-то, реалисты, а из Тифлиса приехали двое классиков-гимназистов.
Эти приезжие и поссорились с реалистами. Ну, их и побили, разумеется. Вы слышали, крики-то были — это классики кричали. Наших-то много, а их двое всего…
— Да неужели нельзя насадить в них правила приличия, нравственности? — сказал я.
— Насадите! — возражали мне. — О насаждении и речи нет. Унять бы их — и то спасибо. Вы знаете, ведь это все дети нефтепромышленников. Вот что здесь нефтью, мазутом, керосином, маслом торгуют — самый грубый все народ. Они дома к этому еще привыкли!
— Да что же, разве эта специальность огрубляет особенно уж так? — невольно удивился я.
— Да ведь, помилуйте, сегодня он нефтепромышленник, когда нефть или керосин в цене, а завтра нефть или керосин упали — они кабатчики, ростовщики, содержатели извозчиков. Да вот вы увидите, разве вы думаете это торговцы-заводчики — черт знает это что — самоварники: поставил перегонный куб — вот и завод у него. Безграмотные, совсем безграмотные… Все кабаки им принадлежат в городе, все ростовщичьи притоны.
— Покажите мне хоть одного из них. Они бывают здесь в клубе?
— В клубе — нет, а внизу, в саду — сколько угодно их. Да вон они, двое на скамейке-то сидят.
— Это персюки?
— Ну да. Татары, персюки — кто же их там разберет… На днях будет собрание у них, т. е. у нефтепромышленников и заводчиков, в думе. Будут составлять прошение к министру — там вы их всех увидите.
— Да я-то в качестве чего туда попаду?
— Ну, так, посмотреть, послушать. Там ведь речи будут говорить — Рагозин, Нобель… Красноречия этого ведь у нас…
— Фонтаны целые, — подсказал я.
— Больше. Реки целые слов. Дело-то вот только ни с места…
Когда я уходил из сада и стал прощаться с моими новыми знакомыми, двое или трое из них предупредили меня:
— Вы сегодня сказали, что хотите пешком домой идти — вечер вам понравился, — а оружие с вами есть какое-нибудь?
— Нет.
— Ну, так лучше берите коляску, извозчика.
— А что?
— Так. У нас ведь насчет этого просто: пырнет так ни за что, ни про что персюк какой — и концы в воду. То и дело слышишь: там зарезали, того ранили — резали, да не зарезали — и следов никаких. Кажется, примера у нас еще не было, чтобы поймали какого убийцу. Все знают, кто убил, т. е. кто нанял и подослал убийцу, а доказательств и прямых улик никаких. Что угодно сделают, а уж своего не выдадут. Да что вам говорить, лучше всего прошлогодняя история с полицеймейстером. Два года резали — не зарезали, на третий наконец прикончили, и среди белого дня, и он знал еще, что в этот день на него будет покушение… И — никаких следов, чисто!.. Да ведь здесь все с револьверами ходят, особенно уж за город кто едет…
— Да у вас губернатор — укротитель родопских разбойников, — сказал я.
— Да! Это когда было-то? А теперь он старичок у нас. Тут и молодому-то впору справиться только. Вы видели — народ все решительный, отчаянный… Да и теперешнему помощнику полицеймейстера несдобровать. Его уж предупредили сами эти мерзавцы. Народ, я вам скажу, здесь — вор и разбойник. Я называю имена, фамилии и события так прямо потому, что все, что я рассказываю здесь, факты, слышанные мною от десятков лиц и проверенные мною лично. На все у меня есть свидетели, которые никогда не откажутся подтвердить, как ни кажется все это маловероятным…
Когда уж поздно ночью я приехал из клуба домой, в коридоре гостиницы меня опять встретил Иванэ.
— Ну что, барин, не нашли?
Я ему ничего не ответил на это, а спросил, не нашел ли свои деньги мой сосед.
— Нет, барин.
В номере, уезжая, я нарочно оставил на столе у кровати двугривенный — исчез и он.
«Ну, значит, ничем здесь не пренебрегают. Будем это знать», — подумал я.
Укладываясь спать, я запер номер на ключ и, кроме того, «на всякий случай», заставил дверь диваном: «в случае чего» все-таки, мол, услышу…
Ветер (норд), дувший три дня подряд, наконец стих. Тучи белой пыли, которые он поднимал и гнал по улицам, улеглись.
Гром железа на крышах, вой, хлопанье дверей — прекратились. Море, которое я видел из моих окон все время темно-синим с белыми по нем гребнями волн, успокоилось и опять стало светлое, как зеркало, бледно-голубое.
— Василэ! — позвал я коридорного (Иванэ от нас наконец перевели в другой коридор). — Что, норд кончился? Совсем стало тихо?
— Совсем.
— Сотрите здесь, пожалуйста, везде пыль, платье вычистите. Уберите все тут. Окна откройте.
Василэ открыл окна, и чистый, свежий воздух ворвался в комнату. Ах, какая прелесть! Я несколько раз глубоко вздохнул, стараясь как можно больше захватить этого живого воздуха. Вдруг стало так легко, кругом все так весело, хорошо… Я три дня — все время, пока дул норд — не выходил из гостиницы. Слушанье этого воя ветра, хлопанье дверей, грома железа на крышах — ужасное производить впечатление. Мало-мальски нервный человек не может этого вынести. Является какая-то тоска, необъяснимая, гнетущая, доходящая до отчаяния. И нет при ней возможности ничем заниматься, ничего читать, ни о чем думать даже…
— А мы при этом что делаем? В карты играем, — говорили мне настоящие бакинцы, ощущающие — к ней нельзя привыкнуть — эту же самую тоску.
— Но я не играю, — отвечал я.
Они, бакинцы, действительно, в это время собираются друг к другу с самого утра и дуются без конца в карты.
Вечером, к ночи, так, к часам к одиннадцати, когда норд все-таки обыкновенно хоть немного стихает, они переезжают все в сад, в павильон, открытые стороны которого закрываются от ветра брезентами, и… опять дуются в карты там уж до утра.
— А то вот что: напиваться хорошо в это время. Выпейте бутылок пять кахетинского, да потом семь-восемь рюмок бенедиктину — голову и затуманит.
И в Баку играют и пьют так, как нигде, ни в одном уездном или губернском городе. Бутылки, карты, шашлык и осетинский сыр — это все, что вы видите, куда бы вы ни пошли, в какой бы час дня и ночи.
— Позвольте, ну, что ж, в самом деле, вы будете делать здесь?.. Керосин, нефть, нефтяные остатки? Но если они вас не интересуют, не занимаетесь вы ими? Тогда что же? Карты и вино — больше ничего не остается. Общества никакого же. Ведь это разве общество? Какое же это общество — сто, двести человек? Это кружок. Все друг друга знают, и даже до тошноты знают, — знают настолько, что знают, у кого сколько детей, как их зовут, который каждому из них год пошел, даже все и это знают.
Действительно, бакинцы друг про друга все знают… Лучше их самих знают про них разве только одни бакинские извозчики. Эти уж действительно все знают про всех бакинцев и про всех бакинок…
— Вы вот что, — вскоре по моем приезде говорил мне один мой новый приятель-бакинец, — вы напрасно все разных извозчиков берете. Надо вам одного держаться.
— Почему это?
— Так уж он вам все будет делать… Если послать его куда… Они ведь все знают, всех… От них ничего не скроешь… Думаешь, сделать так, никто не узнает, а они на другой день, глядишь, уже все знают.
— И это «все», значит, тоже все знают?
— Да уж там, после-то, узнавай не узнавай, все равно — дело уже сделано…
Я знаю несколько очень запутанных и хитрых интриг, которые почти что, можно сказать, на моих глазах запутались, а потом разыгрались во время моего пребывания в Баку. И все при помощи извозчиков-персюков. Везде все местные особенности, нравы, приемы, обычаи…
В Баку, мне говорили, любовных записок, например, никто не пишет, все на словах передают извозчики-фаэтонщики, персюки, эти глупые, бараньи — черных баранов — лица, ничего, кажется, не понимающие, оказываются, напротив, необыкновенно понятливыми в этих делах.
— Ахметка, поезжай туда-то… знаешь?.. Передай… в таком-то часу…
Ахметка едет и передает. Ну, как, кажется, он сделает это? Нельзя же ему придти на квартиру и передавать при всех домашних, зачем его прислали. А Ахметка уж сумеет, вывернется, уж сделает, что ему приказали…
— Без них просто нам бы мат был, — говорили мне холостые бакинцы. — Персюки — у тех ведь строго, чуть что заметят если, сейчас в живот пырнут; артисток, арфисток, хористок у нас нет. Самому вести интригу — канитель, длинная история, да и где «с ней» укроешься-то? Все равно от извозчиков не скроешь, уж они узнают, еще хуже: «А, — скажут, — без нас хочешь обойтись!..» А тут уж покойное дело, он все сделает, все на его ответственности, он и переговорит, и у него же ужо вечером фаэтон крытый к услугам…
Впрочем, с этой стороны мне хвалили фаэтонщиков-персюков и не одни только холостяки-бакинцы. Точно так же отзывались о них и многие из женатых, особенно те, жены которых не при мужьях, но живут «в России».
Особенно я любил наблюдать эти маневры фаэтонщиков-благодетелей по вечерам на набережной около городского садика. Идете вы и видите: стоит какая-то мужская или женская фигура или тихо двигается. Вдруг, откуда ни возьмись, вылетает из какой-нибудь улицы закрытый фаэтон, подскакивает к фигуре сразу, лошади останавливаются — так уж приучены, — фигура ныряет в фаэтон, и он опять бешено куда-то уносится. «Что, там был уже кто-нибудь, дожидался уж в фаэтоне, — невольно думаете вы при этом, — или это персюк проезжал, чтобы взять и доставить по адресу, как было у него уже ранее условлено?..» В начале меня это очень занимало и я чуть не каждый день ходил на набережную наблюдать эти маневры их.
Нравы здесь во многом напоминают Персию с ее особенностями. Но об этих особенностях я умолчу. Когда я удивлялся тому, что в русской провинции персидские нравы так открыто практикуются, мне возражали, что русские в Баку представлены очень плохо.
— Вы вот поживете, увидите, что это такое все эти подрядчики, поставщики, их агенты… Ими ведь теперь Баку битком набит… Вы где стоите? В «Гранд-отеле»? При вас «наши закаспийские» еще не приезжали ни разу?
— Нет. А что?
— Ну, вот вы увидите, как приедут… да и не в одном нравственном отношении мы им плохой здесь подаем пример. Точно так же мы не можем здесь похвастаться и удачными нашими усилиями оживить и вызвать к деятельности здешние производства и промысла. Рыболовство по Куре пало, производство марены прекратилось, ковровое производство и сравнивать нельзя с тем, что было.
— Ну, о марене я слышал, — сказал я.
— Что вы слышали?
— Она заменена теперь анилиновыми красками.
— Это вам долго очень рассказывать, как она заменена анилином и можно ли ее заменить. Когда производство почти что погибло, теперь его опять хотят восстановить. Я вам, пожалуй, дам копию с одного любопытного чиновничьего документа по этому поводу. Производство марены погубили, а потом, в этом документе, пишут, кончается он этим: «Надо надеяться, что наука наконец обратит должное внимание на этот важный для края промысел и придет к нему на помощь»… Наука придет, изволите видеть. Чиновники на науку ссылаются. Остается только, чтобы они с ней еще переписку завели… И заведут. А там, глядишь, через год — через два приедут чиновники и из Петербурга, привезут с собой корешки какие-нибудь и будут учить нас, как сажать и растить эту марену…
Я улыбнулся. Ведь та же история…
— Ну, а ковровое производство почему же упало?
— Все потому же… Вы вот что, — сказал он, — пойдите в темные ряды — вы не были еще там? — пойдите туда и спросите старые ковры и нынешние, новейшие. Я уж не говорю о текинских — те теперь такая мерзость, что и сравнивать их нельзя с теми, какие делались до нас — вы на здешние посмотрите только…
Всякий, кто бывал в Баку и вообще на Кавказе, знает, сам видел те и другие ковры, т. е. и прежние, еще недавние, и теперешние, и знает какая, действительно, огромная разница между ними. Ничего общего. Совершенно другой товар…
Но не все в Баку так мрачно смотрят, не все уж такие пессимисты. Есть там, и очень много, и славных ребят из той новой породы молодцов, которые развелись у нас за последнее время и которым всякое море по колено, о чем ни заговори — они все знают и все сейчас могут поправить и поставить как следует. Эти добрые ребята даже преобладают в Баку. Я нигде не видел таких открытых физиономий, таких роскошных бакенбард, таких чистых, белых зубов — осклабится, зубы совсем как у собаки — белые, чистые, ровные… Но мне больше еще нравилось их душевное настроение.
— Нельзя, — говорили они мне. — Вы думаете, легко нам было и это сделать?
Я молчал и слушал.
— Теперь нам до Индии уж один шаг. И нечего тут церемониться, мямлить…
Меня смущало только их забвение пройденного, нежелание даже и слышать о том, что осталось позади их…
Я слушал их и все думал: «А ну, как они полетят, залетят, да и не воротятся к нам? Что мы тогда будем без них делать?» Но тотчас же находил успокоение в том, что их у нас много и они на глазах моих растут из года в год все больше и больше. Оскудения в этом смысле у нас не будет — это было для меня ясно.
Окончательно же укрепился я в этой мысли, когда однажды, придя из сада уж поздно вечером, услышал в гостинице, очень тихой обыкновенно, голоса по крайней мере человек двадцати, довольно уж надсаженные, даже охриплые несколько, но тем не менее достаточно еще сильные, чтобы петь «Камаринского мужика» и «Барыню». Оживление в коридорах было тоже необыкновенное: разные Иванэ, Василэ бегали как угорелые. Вскакивали в номера и моментально опять вылетали оттуда. Несколько персюков-извозчиков тоже входили и выходили.
— Василэ, — поймал я наконец коридорного, — что это такое?
— Наши закаспийские приехали, — останавливаясь на бегу, ответил он мне и опять пустился куда-то рысью. 
«Вон оно что. Наконец-то!» — подумал я. Было уже часа два ночи.
— Василэ! — опять поймал я коридорного. — Когда они приехали?
— Часа три. Как пароход пришел.
— Это теперь на всю ночь?
— На все три дня.
— А извозчики эти зачем тут?
— Посылать будут их…
— Ахметка здесь? Султанка здесь? — раздалось в это время из одного номера. И вслед за тем в дверях показалась расстегнутая фигура вся в белом и высоких форменных рабочих сапогах. Ахметка, Султанка и еще какие-то кинулись вперед.
Через час все пять номеров, занятых подряд «нашими закаспийскими», представляли нечто невиданное и неслыханное мною, — а уж я ли, кажется, не видал кутежей, начиная от ремонтерских и кончая концессионерскими и подрядческими. Когда я отворил дверь моего номера — я было попытался лечь спать и выглянул в коридор, — Ахметки и Султанки, извозчики, Василэ и Иванэ чуть не со всей гостиницы, женщины, наконец, сами «закаспийцы» — все это толкалось, смешалось и двигалось по коридору. Я поспешил, конечно, затворить дверь. Проходя мимо моего номера, двое или трое толкнулись в него. Минуть через десять в гостинице все стихло. Голоса теперь послышались на улице. Я отворил опять дверь в коридор.
— Василэ! Куда это они? Уехали совсем?
— В бани поехали…
— Значит, теперь на несколько часов будет тихо — можно спать?
— Да как это, разве узнаешь это. Не понравится там что-нибудь им, возьмут да опять сюда вернутся, — отвечал Василэ.
В Баку есть полицеймейстер г. Науменко, высокий, с бакенбардами, мужчина лет пятидесяти пяти. Он тоже старожил и, так вообще, как человек наблюдательный и по должности имеющий постоянное отношение к населению города, знает, конечно, хорошо натуру этого населения и вообще настроение умов и сердец в нем.
— Население очень покойное, — уверял он меня.
— А как же вот эти случаи? — возражал я ему.
— Наверно русские же виноваты. Кротче этого населения я не знаю. Вы попробуйте-ка позволить себе что-либо подобное с немцами, французами или англичанами…
— А то вот мне все кажется, как бы они когда-нибудь и того…
— Никогда… Самое, я вам говорю, смирное население. Вы пойдите на базар. Видят, русский идет — сейчас: «Барин, барин!..» Кухарка идет — «Барыня, барыня!..» Два слова ведь только и знают…
— Так что из терпения их ничем не выведешь?
— Ничем…
Этого же самого мнения держатся и очень милые и любезные губернаторские чиновники особых поручений. Они, без сомнения, служа уж по нескольку лет, хорошо ознакомились с краем и его населением, и исполнены самых покойных взглядов на положение дел.
— Ну, вот так, например, вы едете по делу или катаетесь, часто, я вижу, верхом, если заедете несколько далеко — ничего?
— Ничего.
— И не было никаких этаких приключений? Случаев, что называется?
— Никаких.
— Ну, а вот исполнение этаких игривых иногда предприятий?.. Ничего они?..
— Ну, да ведь это обставляется уж всегда… Нет, ни разу ничего не было…
— Так это, значит, еще лет десять-двадцать, и это будет такое же точно мирное и спокойное население, как и в какой-нибудь Тамбовской или Орловской губерниях?
— Конечно.
— Ну, и есть у них все-таки сознание, чувство благодарности?
— Грубы, невежественны они еще…
— Все-таки понимают, по крайней мере, что для них делается? Нет этой глухой, затаенной вражды против насаждения цивилизации?
— Видите, это довольно трудно сказать. Городское население, конечно, скорее культивируется. Вы смотрите, деревенские жители ведь ни за что не станут пить вина — магометане, а городские уж пьют… только пока еще тайком.
Мы сидели и говорили это в общем зале гостиницы. Пришли два перса, подозвали какого-то Василэ или Иванэ, поговорили что-то с ним, и он проводил их в отдельный кабинет. Вслед за тем Василэ понес туда водку, закуску и проч.
— Ну вот видите, — сказал мой собеседник, — эти уж пьют. Тайком, но все-таки пьют…
Мне хотелось познакомиться и узнать взгляды на этот же предмет правителя канцелярии губернатора, г. Казюлькина. Он давно уже занимает это место, и притом человек с литературным образованием (он был одно время репортером в одной из местных газет); но так как-то все выходило — то мне некогда было, то его не было в городе — я так и не познакомился и не узнал его взглядов.
Слабее всего в Баку, кажется, поставлена следственная часть, по крайней мере по открытию убийств. Говорят, будто за все время открыто одно убийство — именно, когда один перс отрезал голову своей неверной любовнице, и то это убийство открыто потому только будто бы, что сам этот перс принес (он понес ее через весь город) голову своей любовницы в участок полицейский и сказал, чтобы его арестовали… Так, по крайней мере, утверждают пессимисты. С полицеймейстером же и чиновниками особых поручений мне об этом случае, как и вообще об открытии убийств, говорить не приходилось и потому высказаться определеннее и утвердительнее я боюсь. Впрочем, вот довольно яркая иллюстрация к этому положению. Через несколько дней по моем приезде весь город был в страшном смущении — пропала одна гречанка, красавица, говорят, собой. Все знали ее, видали. Она жила с сыном одного местного богатого торговца.
Отец, не желая продолжения этой связи, женил сына, рассчитывая, что этим он наставить на путь истинный. Но это не помогло, тайком сын все-таки продолжал с нею связь. Тогда она вдруг исчезла. В Баку знают, что значат этакие исчезновения… Через несколько дней весь город знал доподлинно, кто ее убийца, т. е. кем он нанят, где и как ее убили и в чью именно мазутную яму на заводах ее бросили. Тем не менее, убийство это не было открыто вплоть до моего отъезда. При мне в Баку было и кроме этого еще несколько убийств между Белым городом и Черным, и ни одно из них тоже не было открыто. А то все еще ничего.
— Самое лучшее, мы сделаем так: завтра — вы рано встаете? — я заеду к вам в восемь часов и мы поедем в Балаханы в коляске; в девять мы будем уже там, — говорил один мой знакомый, с которым мы собирались ехать осматривать «промыслы».
— А отчего бы не раньше? В девять уж начинается жара. Я не переношу ее. Эти ваши 40-45 градусов для меня ужасная вещь. Мне в голову бьет.
— Да что же раньше-то там делать? Ведь раньше восьми там никого и нет. В восемь часов только начинаются работы…
Было тихое ясное утро, когда на другой день мы поехали в Балаханы — местность в 14 верстах от Баку, где сосредоточены все главнейшие нефтяные промыслы. Жара еще не начиналась. На улицах было совершенно пусто. Все магазины, лавки, гостиницы были заперты. Чьи-то два ослика стояли посреди улицы. Два-три керболая (носильщики), согнувшись, с расстегнутыми рубашками на груди, тут же спали на тротуаре, подложив под головы свои спинные подушки, на которые они взваливают тяжести. Возле них, свернувшись в клубки, несколько черных и рыжих персидских борзых спали таким же безмятежным сном. Мы проехали длинный ряд пустынных скучных узких улиц и выехали на площадь перед вокзалом железной дороги. Прямо — вилась дорожка за город в Балаханы, вправо — в Черный город, только что просыпавшийся и начинавший дымить своим черным, как уголь, нефтяным дымом. Туда же, к Черному городу, тянулись, по бокам дороги, и ряды — целый лес — телеграфных и телефонных столбов. Такие же ряды этих столбов дальше, впереди, тянулись и от Черного города к Балаханам. Телефоны и телеграфы эти — частная собственность заводчиков и соединяют их промыслы с заводами и конторами их в Баку. Мы начали спускаться под горку, правильнее, что называется, под извилок, в широкую равнину, всю изрытую какими-то рвами, ямами, оврагами, буераками и дорогами и дорожками с выбитыми глубокими колеями. Местами по этой долине попадаются голые, обнаженные пласты беловатого камня, и потом опять сплошной сыпучий песок. Кое-где запыленные, низенькие кустики колючки — единственная растительность в это время года. Влево, впереди, там, где долина поднимается опять в гору, виднеется ряд холмов, таких же песчаных, с лысинами из такого же голого, грязно-белого камня. Дорога идет возле этих холмов, у самого их подножия, и ее далеко видно — она белая, потому что песок с нее снесло и остался один камень. За холмами дорога идет все выше, все в гору. Тут уж песку почти совсем нет, один камень, рыхлый, ноздреватый, ни на что, по-видимому, не годный. Это место самое высокое между Баку и Балаханами. Отсюда с горы, если смотреть вперед, видны вышки в Балаханах, а обернуться назад — Баку с нависшей над ним тучей черного дыма с заводов. Мертвая, библейская местность. Возле дороги, саженях в двадцати от нее, нисколько загорелых, почти черных персиян или татар работали, что-то складывали из камня.
— Что это они делают? — спросил я.
— Колодезь.
— Как? На эдакой высоте?
— Это уж их дело. Это они по обещанию. Они, как все добрые мусульмане, должны были в Мекку сходить, но почему-нибудь не могли, не собрались, и вот теперь делают доброе дело взамен этого. Это доброе дело зачтется им потом…
Дальше, вправо от дороги, полуразрушенная стена какого-то строения.
— Что это такое?
— Это тоже «доброе дело». Это был когда-то домик, в котором приезжие, если их заставал ветер и гнал на них тучи песку, или зимой заставала метель — в Баку бывают какие еще метели! — могли укрыться в нем. Он был построен тоже по обещанию.
Странны с непривычки эти проявления смятенного, алчущего и жаждущего успокоения духа. По базару вдруг, вы видите, бежит с кувшином в руках здоровый малый и предлагает всем даром воду. Жара страшная, воду эту пьют у него — он делает «доброе дело». Стоит у дороги высокий худой старик, ворот рубашки расстегнут и видна почти черная загорелая грудь, сухие жилистые руки опущены и висят как плети. Он видит: вон там едет тяжелый воз, лошади трудно будет с ним подняться в гору, он ждет, когда она поравняется с ним, чтобы помочь ей подняться в гору — он готовится сделать «доброе дело»…
Идет молчаливая, хотя и на глазах у всех, работа успокоения духа. Никто никогда не спрашивает, в чем дело, по какому случаю дан обет, все понимают, что это дело совести и копаться в ней никто не вправе: делается «доброе дело» — чувствует, значит, что ему надо делать…
По ухабам, выбоинам, по камням, просто торчащим из земли, мы начали спускаться в другую опять долину, сильно забирая все влево. Впереди виднелась какая-то узкая, блестящая под солнцем полоска. С приближением к ней она становилась все шире и шире и наконец разрослась в широкую, десятин в двадцать, снеговую поляну.
— Что это такое?
— Соленое озеро.
— Да? И берут отсюда соль? — Я первый раз видел соленое озеро.
— Нет, не стоит. Ведь это тоненький-претоненький слой, не толще листа сахарной бумаги.
Мы вышли из коляски и пошли к снеговой поляне. Солнце блестит ослепительно на ней. Я был в высоких сапогах и пошел по мягкой, слегка влажной — местами у берега бежали ручейки — но рыхлой почве. Где ступит нога, там желтый след: соль прилипает к ногам и остается голый песок. Мы прошли вглубь шагов полтораста.
— И все его можно перейти? — спросил я.
— Теперь — да. Весной оно довольно глубокое. Но теперь вода вся испарилась.
Удивительно оригинальное впечатление производит эта как снег белая поляна среди желтых мертвых песчаных окрестностей. Снег в знойной пустыне. Мы прошли еще дальше. Вдали, налево, виднелись какие-то мостики.
— Это переход на случай половодья, дождей? Это мостики?
— Где мостики? Ах, вот это! Это разве мостики — это трубы нефтяные — нефтепровод.
Начиная от самого почти Баку дорогу нам пересекали то и дело какие-то трубы, чугунные и другие, как будто свинцовые. Они то уходили в землю, т. е. песок, то вновь оттуда выползали и лежали на поверхности, точно гигантские змеи, нежась и греясь на солнце.
— Масса их какая, — сказал я, когда первый раз увидал их.
— Как же!
— Ну, чьи вот эти, толстые?
— Это Нобеля. Это первые, которые были проложены здесь. Теперь у него их что-то, вместе с заводскими, нефтяных и керосиновых, верст полтораста, если не больше, лежит.
На Соленом озере трубы лежат на козлах вышиною аршина на полтора от земли. Издали точно мостики для перехода с одного берега на другой.
Мы походили еще сколько-то, вернулись к коляске, сели и поехали дальше. Начиналась жара. С жарой, точно дождавшись, когда она наступит, началось и оживление на дороге. Нас обогнало и попалось навстречу несколько таких же, как наша, колясок. Попалось несколько арб — кое-как сколоченные из досок ящики на двух колоссальной величины колесах. Сухая персидская лошадка, с выточенной умной мордочкой, на тоненьких «чистых» ножках довольно легко тащит по невозможной дороге этот невозможный, невидимому, экипаж с странно подвешенной под ним черной вонючей бочкой ведер в тридцать-сорок. В ящике сидит полуголый персюк с повязанной платком головой. Колеса немилосердно скрипят и шатаются во все стороны.
— А это чрезвычайно удобный экипаж, — отвечал мне на мое замечание о безобразии арбы мой приятель. — Тяжесть подвешена внизу между колесами…
Колеса громадные. В нашей обыкновенной телеге такая лошадка этой тяжести не свезла бы по таким дорогам.
— Да что они возят?
— Нефть.
— С промыслов на заводы?
— Да. Прежде, до Нобеля, все так возили. Вы знаете, с проложением нефтепроводов две тысячи человек извозчиков-персюков остались без работы. Это одна из причин ненависти здесь в народе к крупным заводчикам. Это обыкновенная история, что и с проложением железных дорог; но вот что замечательно. Первое время по прокладке дороги, особенно на больших торговых трактах, везде и всегда почти были случаи порчи рельсов, шпал; тут же ничего этого не было. Никто эти нефтепроводы никогда не охранял, испортить, просто пересечь, перепилить такую трубу, как вы видите, ничего не стоит, выпустить нефть и нанести этим какой угодно убыток легче чего, уж я не знаю, — и ни одного случая порчи…
— Чем же это вы объясняете?
— Мм… Много тут этому причин. Здесь жизнь — копейка, зарезать вас ничего не стоит: по личной мести, по злобе, по найму, наконец, вас зарежут, и охотников найти на это можно сколько хотите. А вот что касается до собственности — совсем другое дело. Вы знаете, до нашего сюда прихода никто не знал почти, что такое замки. Никто на ночь не запирал ничего, и все было цело. И теперь случаев мелкого воровства между здешним населением встречается очень мало.
— А крупного? — спросил я.
— Да крупного — это уж «хищение», это уж наше преимущество. Они что ж могут крупного-то украсть?..
Мой спутник был ужасный поклонник патриархальных правил, и если бы ему поверить, то выходило так, что мы, принеся с собою сюда цивилизацию и насаждая ее, только и сделали, что развратили это патриархальное население.
Арбы с подвешенными под ними бочками нефти тянулись нам навстречу почти сплошными обозами. Голые почти персюки, сожженные солнцем, бессмысленно смотрели на нас своими такими же черными, как и все они, лицами.
— Ну, вот патриархальность-то ваша, разве лучше она? — указал я головой моему приятелю на безобразную колесницу и ее отупелого хозяина.
— Да разве я об этом? Разве я говорю, что нефть нам и до сих пор следовало бы возить на арбах? Это ведь уж была бы бессмыслица. Я про наши приемы, про цивилизацию-то нашу.
Навстречу нам летела коляска, поравнялась с нами, и сидевшие в ней двое каких-то чиновников в форменных фуражках с кантиками и кокардами раскланялись с моим знакомым.
— Кто это?
— Культуртрегеры,— ответил он.
— Здешние, или присланные сюда?
— Присланные, петербургские. В глаза не видали до этого своего приезда сюда, как и тартают нефть-то, а учат туда же нас.
— А может, в Америке они были?
— В Третьем Парголове они были…
Замечательно это ожесточение везде против приезжих чиновников из Петербурга.
По правде говоря, это большей частью все самый невинный народ, и если не делают они, являясь на место производства, никакой никому пользы, то и вреда ведь от них никому нет. Но люди живого дела не так на них смотрят. Они никак не могут помириться с мыслью, что их дело, во-первых, не единственное, которое требует внимания петербургских чиновников, и потом, как это так: человек берется за дело, берется судить о нем и даже предлагает и приводит в исполнение то или другое упорядочение, не смысля в этом ничего ровно…
От Соленого озера недалеко уж и до Балаханов — рукой, что называется, подать. Все вышки и конторы уж на виду. Трубы нефтепроводов вылезли все из-под земли и лежат на поверхности, направляясь каждая к своему участку.
— Ни одного фонтана, экая досада, — сказал мой спутник, оглядывая всю площадь, уставленную вышками. — А ведь вчера еще какой у Дебура был роскошный фонтан! Третьего дня у Нобеля страх какой тоже был.
— Они недолго разве бьют?
— Нет. Теперешние все короткие. День, два, много три, и довольно. Прежде долгие были. Прежде разве столько было нефти-то?..
— Да как же, я вот все читаю, что никакого истощения нет, — сказал я.
— Это кто вам говорил?
— Да вот читаю. У Менделеева… Она там как-то, по его выходит, каждый день все новая и новая образуется, так что вот эта, которую вы сегодня черпаете, может быть, вчерашнего образования, свежая…
— Да, свежие булки! Ну, это-то мы получше знаем, как она не убывает. Знаете пословицу? Жена мужу говорила: «Не верь своим очам, а верь моим речам».
— Ну, — сказал я.
— Ну, и тот муж оказался дурак, который поверил ее речам, а не своим очам. Так и тут, и в этом деле. И от нас хотят, чтобы мы поверили не своим очам, а чужим речам…
— Я тут ничего не понимаю, — сказал я.
— Знаю, да мы-то понимаем здесь, куда эта игра ведет, для чего она затеяна…
Впереди, над одной из вышек показался какой-то желтый, бурый дымок. Потом сейчас опять исчез.
— Что это такое, — спросил я, — вон, над одной из этих вышек, показалось что-то желтое и опять пропало.
В это время желтый дымок опять показался.
— А-а! Фонтанчик. Но это дрянь. Это так, маленький какой-то. Разве это то, что называется фонтаном! То такая картина, что от нее не оторвешься просто. Кажется, все глядел бы и глядел на нее. Величественное и вместе страшное, необъяснимо что-то страшное в ней… Эдакая досада, что сегодня нигде на всей площади ни одного хоть обыкновенного нет.
Мы подъехали к какой-то большой, просторной избе с навесами, стоявшей уж у самых почти вышек, оставили там лошадей и пошли пешком дальше. Вонь нефтью здесь уж нестерпимая с непривычки. Под ногами везде все лужи черной вонючей жидкости. Дерево на вышках тоже все черное, точно обгорелое после пожара, и блестящее, как от воды, которою поливали, когда гасили пожар. Но это все нефть.
По лужам нефти, по песку, обильно смоченному той же нефтью и оттого темно-грязному, мы взошли в довольно просторный сарай, с вертикально стоящей посредине его широкой черной грязной трубой. В этой трубе, внутри ее, ходит цилиндр — ведро, — из которого, когда оно достигает известной высоты, немного выше роста человека, выливается зачерпнутая в глубине земли черная, почти буро-зеленая густая масса — это и есть нефть. Верх вышки не обшит тесом и потому внутри сарая довольно светло, так что я мог свободно рассмотреть весь несложный процесс «тартания», т. е. выкачивания нефти. Цилиндр внутри трубы приводится в движение локомобилем, стоящим тут же в сарае и отапливаемом, разумеется, той же нефтью. Грязный, весь вымазанный, смоченный нефтью рабочий копошится у огня, дергает за какую-то веревку, после чего и льется нефть. Из цилиндра, обливая всю трубу, — всегда все это скверно у всех пригнано, неряшливо до невозможности, — нефть льется в деревянный желобок, такой ширины и емкости, как обыкновенные корыта в хлевах, где кормят, на купеческих свинарнях, для убоя на сало свиней. Из желобка нефть льется прямо уж на землю, т. е. на песок, и ручейками бежит, делая довольно прихотливые изгибы, в огромные ямы, наполненные такой же нефтью. Общее впечатление — свинство. На козловских бойнях, когда вы укажете на массу зря пропадающей крови, на зря пропадающие копыта, рога, внутренности убитых животных, вам ответят: «Да что ж, это ничего не стоит, всего не соберешь». В Баку такое же точно отношение к нефти на промыслах. Бакинцы, впрочем, оправдываются и отвечают на делаемое им замечание несколько иначе. Они говорят: «Да что ж, она ведь не пропадает, в землю же уходит. Оттуда ее опять вытащим».
— А труд?
Но о труде у нас кто же еще думает?
Из вышки, где нефть тартали, т. е. выкачивали цилиндрами-ведрами, мы перешли в другую — там она сама идет из трубы. Представьте себе горлышко громадной портерной бутылки, зарытой в землю так, что остается от этого горлышка не больше как аршин. Из горлышка-чудовища с пеной, выпирая ее, льется портер, только не благовонный «а-ла-кок», а вонючий буро-зеленый — это и будет то, что я тут увидал. Дальнейшая процедура путешествия нефти от трубы до ямы та же самая, т. е. сперва по свиному корыту, а потом ручьями по желобкам в песке и — в яму.
— Та же история?
— Да. Эти вот фонтаны — это-то тоже фонтаны — самое выгодное, — сказал мой чичероне. Ведь тот, поднебесный-то, хватит так, что с ним возни, хлопот всякий раз, а толку иногда никакого, еще убыток, пожалуй.
— Это как же?
— А очень просто. Выбросит на чужой участок, если ветер, пудов эдак с миллион песку, его и убирай потом или плати за это, а нефти, глядишь, или нет совсем, или тоже по ветру качает в чужие ямы.
— Это уже прощай, не отдают?
— Это у нас не принято… И ведь фонтаны сейчас же, как сам говорил, через день-неделю перестают бить и приходится тартать, выкачивать, вот как вы видели.
Выходя из этой вышки, я заметил, что желтенький дымок, который мы видели над одной из дальних вышек, когда подъезжали к Балаханам, теперь курился над ней гораздо выше, чем прежде. Я заметил об этом моему спутнику.
— Пойдемте, пойдемте и туда — проделали, надо уж все осмотреть. Досадно вот, что не увидите вы настоящего-то фонтана, нет сегодня ни одного. А это такая картина, что для нее нарочно стоит проехать из Петербурга в Баку.
Из расспросов и по соображениям моего приятеля о местности, вышка с дымочками была тов. Нобель; но буровая эта была уже старая, существовала уже несколько лет и за последнее время давала очень мало нефти. Теперь ее чистили, т. е. опускали в нее инструмент, которым производится эта операция, отчего ожидали, что количество получаемой из нее нефти все же увеличится. Надо было нам пройти порядочное-таки пространство, чтобы добраться до нее — ходить здесь, между этими вышками и ямами с нефтью, это целое искусство, усвоить которое новому человеку не так-то скоро дается. Дело в том, что яма от ямы отделяется узенькой-преузенькой песчаной тропинкой, которая постоянно обсыпается, и вы и дело рискуете сорваться и упасть в яму черт ее знает какой глубины, наполненную нефтью. Ощупывая перед собой палкой прочность тропинки, я медленно пробирался, балансируя, чтобы не свалиться. Мой товарищ, как человек опытный, был уже далеко впереди меня и все торопил меня. Нам оставалось до вышки с бурым дымочком, как я называл этот фонтанчик, едва возвышавшийся над вышкой, не более уж двадцати-тридцати сажен, как вдруг я услыхал страшный рев и гул, и почти моментально вслед затем вся эта вышка с страшным треском разлетелась в разные стороны и колоссальная бурая струя поднялась вверх саженей на пятьдесят или семьдесят. Вместе с струей вылетели вверх и какие-то палки, веревки. Из вышки и из других, соседних с нею, с криком выскочили люди и бежали прямо на меня. Кое-как уж я справился, повернулся на моей узенькой тропинке и побежал назад, то и дело оступаясь, скользя и чуть не падая. Саженях в ста от фонтана я и все прочие, в том числе и мой знакомый, весь обрызганный нефтью, остановились. Тут, вне опасности быть залитым нефтью или искалеченным вылетавшими из фонтана камнями, я увидел его во всей его красоте. Гул и шум под землей все продолжался по-прежнему. Представьте себе громадную, толстую, бурого цвета струю, бьющую вверх на страшную высоту. На конце струя переходит, видоизменяется в клубы такого же бурого густого дыма; легкий ветер несет и разметывает эти летящие вверх бурые гигантские клубы. Картина поразительная по своей силе, могучести, и вместе вселяющая действительно какой-то неопределенный, необъяснимый страх. Собравшиеся в кучку люди молчали и как прикованные стояли на месте, бессильные оторваться хоть на мгновение от страшной, но и величественной картины, так неожиданно поставленной перед нами самой природой.
— Ох уж да беды! Провалят уж они когда-нибудь с этим своим фонтаном Баку, — сказал кто-то в толпе.
Какие-то люди в пиджаках заговорили, что надо дать знать в телефон в контору, в Черный город. За последнее время такого сильного фонтана не бывало еще. Если пойдет нефть, надо меры принимать, куда ее направлять.
Один из говоривших пиджаков куда-то побежал. Другие продолжали рассуждать, можно ли будет на фонтан такой силы надеть колпак.
— Да как к нему подойти-то?
— Надо же все равно. Нельзя же его так оставить. Ну, как нефть начнет бить…
Фонтан ревел все сильнее, клубы дыма и струя летела все выше. Ветер далеко разносил по сторонам роскошный, колоссальный хвост фонтана. В клубах дыма показались блестящие полосы.
— Нефть!
— Немного ее еще! Песок. Нефть еще не скоро — часа через два пойдет.
На всех вышках, где толпились для тартания локомобили, огонь был немедленно прекращен. Только в одной все еще продолжали работать, но и туда послали, чтобы сейчас же прекратили.
— А что, разве опасно?
— И! Еще бы. Мы уже научены. Тогда, как в 81 году красильниковский-то фонтан горел, набрались, слава Богу, страха. Кажется, век не забудем.
Действительно, только видевши своими глазами подобный фонтан, а не из описаний, как бы они ни были хороши, можно составить себе понятие, что какая, должно быть, за картина была, когда эдакий же гигант горел…
— С моря за пятьдесят верст все было видно, — говорили мне стоявшие тут очевидцы этого пожара.
— Верю.
— Ну, вы счастливый человек, — подходя ко мне, сказал мой знакомый, все время как очарованный глядевший на фонтан. — Приехал так, на ура, — и вдруг такая ему картина.
— А дебуровский такой же был?
— Где же тут! Вам говорят, по силе давно уж не было такого.
В Балаханах почти все фонтаны с нумерами или с именами. Я спросил, как этот называется.
— Просто № 63.
Это было 28-го июня, накануне Петрова дня.
Мы постояли, потолковали, посматривая на фонтан, еще с полчаса, и надо же было наконец ехать.
— Погодите. Ведь, может быть, в жизни другой раз не увидите ничего подобного, — говорил мой спутник. Неужели, — восторженно говорил он, — на вас это не производит впечатления?
Я улыбнулся.
— Хорошо, очень, конечно, величественно, но все-таки надо же нам ехать.
От этого непривычного запаха нефтью или от жары, которая наконец становилась почти невыносимой, у меня начала голова болеть.
— Поедемте, — сказал я, — лучше когда-нибудь другой раз приедем.
Когда мы ехали назад, на половине дороги нам начали попадаться скакавшие во всю прыть из города какие-то верховые, дрожки, коляски.
— Вы из Балаханов? — спрашивали они. — Какой это фонтан?
— Шестьдесят третий! — отвечали мы.
Чтобы показать, что за сила и что за высота, на которую бил этот фонтан, достаточно сказать, что он был весь день отлично виден за четырнадцать верст из Баку, с балконов домов, простым, невооруженным глазом.
Возвратясь домой, в гостиницу, я застал у себя в номере страшную вонь керосином. Оказалось, что им полы мыли. Это чище.
Вечером я был в садике. Разговор вертелся у всех, разумеется, об этом необыкновенном фонтане.
Вся штука — удастся ли с ним совладеть.
— А что, уж нефть показалась?
— Показалась.
Приехал кто-то прямо из Балаханов и сказал, что сейчас только совладели — надели колпачок.
— Да, вот когда все в порядке, все под руками есть: и колпаки, и резервуары, и служащие умелые, тогда все хорошо, все можно прибрать.
— Да как же иначе-то? — спросил я.
— Вона! У нас здесь разве не Россия?.. У кого это здесь все в порядке-то — у двух — у трех, может.
Мы ужинали в этот вечер человек десять вместе. Кушанья, напитки в клубе поразительно дешевы. Когда нам подали счет, Дебур (один из заводчиков) взял его и, просматривая, воскликнул:
— Ого! Однако, знаете, сколько мы все проужинали? Полторы тысячи пудов керосину…
— Как так?
— Да как же: 15 рублей. Ведь это, по нынешним временам, по копейке с пуда барыша, сколько это будет, разочтите-ка…
— Вот вы фонтаны видели? Ведь удивительно? — говорили мне на другой день после поездки моей в Балаханы. — Теперь вам надо еще съездить в Сураханы, посмотреть на подземные огни.
— Какие?
— Подземные. Из-под земли выходят у Кокорева на заводе.
— Да вы не слушайте его, ну, какие же это подземные? Просто газы выходят, а зажечь их если, — конечно, они горят.
— Ну а это не все равно разве?
— Большая разница. Подземный огонь — это огонь, который…
Но я помирил моих добрых знакомых, сказав им, что для меня решительно все равно, безразлично — подземные, надземные огни, — я хочу их посмотреть и буду очень благодарен им, моим добрым знакомым, если они меня свезут туда и покажут еще и это чудо их земли.
— О, непременно. Хотя, по правде вам сказать, теперь уж нет ведь того интереса, который был прежде. Завод работает уж не на огнях этих, а прямо на нефти, на нефтяном отоплении, как и у всех.
— Отчего же это?
— Много причин. Газов уже тех нет. Нефть теперь где уж добывается-то, на какой глубине? Разве это то, что прежде было? Какие ж теперь газы от нее могут быть? Вот видите. Как бы вам это объяснить?
— Пожалуйста, не объясняйте. Я все равно ничего не пойму, — поспешил я заявить.
— Да ведь это так просто.
— Верю, да я-то все равно не пойму… Вы вот что лучше мне скажите: это там ведь, в Сураханах, огнепоклонники?
— Вона чего спохватились! Их уж и в заводе-то нет у нас лет двадцать. Стоит там их мазанка — храм. Все это разрушено, заброшено.
— Да там ничего и не было, — перебивает другой приятель.
— Они, огнепоклонники-то, когда еще были? До Нобеля.
— Нет, еще до Кокорева.
— Нет, Кокорев еще застал их.
— Кого он застал-то? Это разве огнепоклонник уж был? Это уж солдат был.
— Солдат три года назад был. Тогда еще были настоящие огнепоклонники.
Но мой приятель, который утверждал, что при водворении в Баку Кокорева были еще настоящие огнепоклонники, прав, по-видимому. По крайней мере, он рассказывает анекдот — не знаю, верный уж он или неверный, который прямо показывает, что огнепоклонники тогда еще были настоящие, и против этого не возражал и другой мой приятель, тоже слыхавший этот анекдот. Когда явился в Баку Кокорев и поехал строить завод в Сураханы, он увидал там храм огнепоклонников, спросил, что это такое, и когда ему сказали и объяснили, он задумался и велел подъехать к храму. «И они думают, что эти огоньки Бог?» — спросил он переводчика. Тот передал этот вопрос огнепоклоннику. «Скажи ему, — отвечал огнепоклонник, — что напрасно он думает, что мы так глупы. Мы познаем чрез эти огни величие Божие, но самому огню не кланяемся…» Теперешние нефтепромышленники и керосинные заводчики видят в этом ответе не понятое ими своевременное откровение или как бы пророческое указание на настоящее их положение. «Мы сделали себе из керосина, который есть только очищенная нефть, тельца златого, и в ослеплении поклонялись ему как Богу, — говорят они в позднем раскаянии, — а должны бы были видеть лишь необъяснимое милосердие Божеское, не допускавшее все время до нас чиновников с упорядочением, и чрез то следовало бы нам познать и прославить и самое Божество…»
— А какой же это солдат, про которого вы вот говорите? — спросил я.
— А это что вместо огнепоклонников, который их место занял. Как его? Григорий Лукьянов.
— Ну и что ж он делал?
— А совсем все, как они. Служил по-ихнему, огни зажигал…
— И ходили к нему… прихожане-то?…
— Как же! Отлично было дело повел.
— Да ведь еще и до него, до Григория Лукьянова-то, тоже уж не настоящие были огнепоклонники. Тоже все больше из солдат, — опять перебивают рассказчика.
— Да. Двое было до него. Одного Васильем звали, другого не помню как.
— Да как же это так? — все не понимаю я. — Все знали, что это не настоящий огнепоклонник, и все-таки ходили к нему?
— Ходили.
— И персы?
— И персы. Ведь он, говорят вам, то же самое делал, что и они. И переодевался в ихнее платье, то же самое все: зажжет огни и молится, сидит поджавши ноги — то же самое…
Удивительная штука этот русский солдат. На что он только не способен! Про Григория Лукьянова рассказывали целые легенды. Был он где-то в плену — в Персии, в Индии, в Турции, а по другим — просто в бегах. Выучился он всяким языкам и наречиям, узнал все обычаи и верования. Но заела его тоска по родине (он был из Нижнего родом, долго служил на Кавказе), и вот он является в Баку под видом перса, такой же бритый, загорелый, руки и ноги желтые, крашеные (правоверные красят руки для того, чтобы, здороваясь с христианами, не осквернять себя прикосновением к ним. Перчаток у них нет, так вот они покрывают руки хоть краской — все же не голое тело). Приехал, пробрался на родину, побывал там, никого уж не нашел в живых и вернулся опять в Баку. В это время исчез куда-то из храма и последний огнепоклонник (а по другим — тоже солдат), Григорий Лукьянов и занял его место.
— И доход у него большой был. В то время в Баку много наезжало народу, все это удивлялось и огням, и нефти. Путешественников тогда тоже много было. И все к нему. «А где, — говорят, — у вас здесь огнепоклонники?» Ну, извозчики, в гостиницах номерные все уж знали и сейчас ему знать давали, если хорошие гости собирались — англичане богатые, французы, инженеры-заводчики… Ну а он, Григорий Лукьянов-то, человек был обходительный, знал всякое обращение. Приедут к нему, он сейчас все им и покажет, и расскажет. Рассказывать такой уж был мастер, что и не надивимся, бывало, на него. Начнет как про Персию, про шаха, про жен его рассказывать, или теперь опять про Индию, про этих баядерок… Да ведь и то сказать, все ведь это он видел, своими глазами видел — может, он и не врал даже ничего, нам только это так казалось, сами мы-то ведь там не были.
Григорий Лукьянов составил этим, говорят, хорошее состояние и неизвестно куда опять исчез. Есть, впрочем, предположение, и указание на это было, что его в одну темную ночь зарезали разбойники-персюки или татары и, чтобы скрыть всякое подозрение, увезли с собою в пески.
После Григория Лукьянова уж огнепоклонников не было больше.
К досаде моей, однако ж, я не попал в Сураханы: собирался-собирался, да так и не собрался. То норд, то жара, а там заболел и управляющий кокоревскими заводами, у которого мы предполагали ночевать, чтобы видеть огни ночью, когда они только и интересны, как оригинальные в своем роде декорации. Говорят, бывает очень эффектно, когда зажгут эти огни по окрестным холмам — точно огромный лагерь, стан бесчисленного войска.
Однажды, гуляя в садике и любуясь с террасы садового павильона видом на море, на прямой контраст его — на песчаные пустынные его берега, я спросил:
— Что это такое, вон, как будто торчит что-то из воды у берега?
— А это старый город, — отвечали мне.
— Как город? Разве он там прежде был? Море разве затопило его?
— Часть. Несколько зданий и до сих пор видны в воде. В тихую погоду отлично видно. Вода здесь прозрачная — все как есть видно.
В один из ближайших дней, когда опять не было ветра и я опять обедал в садике, я вспомнил про затопленный город и спросил, как бы это съездить туда, посмотреть.
— А очень просто: сейчас лодочку возьмем и поедем. Теперь, к вечеру, под солнце его отлично будет видно.
Мой приятель достал лодку, двух персюков-гребцов, и мы поехали. Вода стояла как зеркало, солнце было уж на склоне, жара спала, дивный был вечер. Отсюда, с моря, Баку представлялся еще оригинальнее, чем подъезжая к нему с сухого пути. Громадный амфитеатр, низ которого, долина, занят городом — этими серыми, одноцветными, с бесконечными глухими глиняными (и камень такого же цвета, как глина) стенами, без окон, без дверей. А там, дальше, выше — горы, мертвые, безжизненные. Вправо — черная туча, низко нависшая над постройками с высокими черными трубами заводов и белыми колоссальными чанами — баками с готовым керосином — это Черный город. Впереди всего, почти у самой воды, у моря, как раз в средине всего амфитеатра, выступает высокая, огромная, странной архитектуры башня. По преданию, эта башня построена ханом бакинским для красавицы своей дочери, на которой он хотел жениться. Долго противилась она этой его дикой фантазии, наконец, видя свою неминуемую участь, она сказала ему, что согласна, но чтоб только он построил ей на самом берегу моря такую высокую башню, с которой она могла бы видеть все звезды на небе. Отец-хан согласился и построил башню: «Ну, я буду три дня молиться, замаливать свой грех, — сказала она, — и ко мне никто чтобы не входил в это время. А ночью, когда трое суток моей молитвы исполнится, ты приходи». Когда хан-отец пришел, она встретила его и сказала: «Подойди сюда, к балкону, посмотри-ка, какой вид отсюда на море. А месяц, а звезды! Ночь-то какая!» И с этими словами закинула руки за голову и бросилась в море. Башня эта называется Девичьей и, по преданию, в то время стояла у самого моря, так что волны набегали на нее и пенились у ее подножия. Теперь на ней, на самом верху ее, надстроена какая-то вышка и там горит огромным желтым глазом колоссальный керосиновый фонарь.
Башня отстоит теперь от моря но крайней мере саженей на сто, а то и полтораста. Между нею и морем теперь ряд домов и широкая-преширокая набережная.
Мы ехали, забирая все вправо. По берегу, на холмах, виднеются кладбища — наше, православное; другое, такое же, выше — магометанское. Непривычный глаз ищет все зелени, деревьев, тут как-то странно: кладбище и не единого кустика, ни одной веточки — только белые камни на нем.
— А вот уж и город, — вдруг, смотря в воду, сказал мой спутник. — Вон видите… стена какая-то…
Под хрустальной, поразительно чистой сквозной водой, действительно, на дне виднелись полуразрушенные какие-то постройки, неправильно тянувшиеся рядами параллельно берегу. Большею частью все они совсем разрушены, размыты приливами и отливами, но есть несколько строений, сохранившиеся еще очень хорошо. Так, один домик с довольно обширным двором мог бы быть превосходно реставрирован, если бы вода опять отхлынула когда-нибудь от берега. Постройки — из глины и камня — разумеется, такого же точно характера, как и стоящие до сих пор по окраинам в Баку. Мы поплавали с полчаса над этим старинным городом с такой странной судьбой и отправились назад.
— Позвольте, но вот чего я не понимаю, — спросил я. — В одном месте, в четверти версты, ну, в полверсте отсюда, от Девичьей башни вода отхлынула от берега, а здесь залила его, и вон на сколько.
— А вот это с легендой о башне тоже в связи. Вода, как и огонь, у мусульман считаются чистыми стихиями, очищающими все, и вода, понятно, не могла оставаться там, у места совершения такого страшного преступления. Она отхлынула в ужасе и заняла другое место, вот это… В самом же деле, конечно, просто осела почва — ну, и залило ее водой. Ведь место это все вулканическое. Вы не были на вулканах наших — у самого города ведь почти.
— Смотрите, так когда-нибудь и всю вашу Баку зальет водой.
— И совсем провалимся. Нефть всю выкачают, образуется там пустота между слоями, они осядут — и мы провалимся. По грехам-то нам уж давно бы следовало провалиться, — острил мой спутник, тоже нефтяной заводчик.
В этом же все садике, где клуб и ежедневно собирается весь Баку, на третий или на четвертый день, как я приехал, кто-то познакомил меня с одним молодым человеком, сразу показавшимся мне каким-то не похожим на всех остальных. Тихий, задумчивый, изнеженный, вялый. Заговорят о керосине, нефти — он уходит. В карты не играет.
— Кто это? — спросил я.
— То есть чем он занимается, хотите вы знать?
— Да.
— Тоже заводчик.
Странно что-то. Заводчик, а не только не интересуется своим делом, но видимо чувствует к нему какое-то отвращение. В разговоре со мною он несколько раз прямо выразился: «Ведь у них у всех здесь никаких других интересов нет, кроме вот этих мазутных и керосиновых».
— Да,— сказал я, — живут все одной жизнью, это именно.
— Задохнуться здесь можно. Кому дела нет ни до этой нефти, ни до этого керосина их — с ума может сойти…
И вдруг мне сказали, что он сам заводчик.
— Но позвольте, как же это так? Он вот что мне говорил.
— Да. Совершенно верно: грузин. Ведь все это здесь армяне, персюки, ну, русские, европейцы — немцы, шведы, французы. Грузин ни одного нет.
— Почему?
— Так. Говорят, что они не могут видеть этих мертвых окрестностей. Им горы, речки горные нужны. Без этого они жить не могут.
— Зачем же он тогда занимается этим делом?
— Да ведь этот завод не его. Это отцовский. Ну, отец и заставляет его сидеть тут. И к отцу-то завод попал случайно.
Мои друзья, практики и дельцы нефтяного и керосинового дела, отзывались о нем как о человеке очень хорошем, быть может, добром, но не заслуживающем, по их мнению, никакого внимания. Керосином и нефтью не интересуется — что ж в нем тогда? Но меня он заинтересовал. Одновременно с ним меня заинтересовал и другой еще — тоже молодой человек и тоже как-то странно высказавшийся о деле, которым все дышут и живут. И тоже и этот меня удивил. Оказалось, что он химик и управляет заводом. Черт знает что такое!
— И этот грузин? — спросил я.
— Нет, этот армянин.
— Чьим же он заводом управляет?
— А вот этого, вашего приятеля. Два сапога — пара.
Понятно, интерес мой еще более возрос от этого. Надо их наблюдать. Исключение какое-то из всех.
Вскоре как-то они оба начали меня звать к себе.
— Вот вы ездите по заводам, в этот вонючий город, в эти вонючие Балаханы — приезжайте как-нибудь к нам.
— Очень благодарен. Непременно, конечно буду, — отвечал я.
— Да нет, вы ночью к нам приезжайте.
— Ночью? — удивился я.
— Да. Мы возьмем баркас железный и поедем по морю. Зажжем огни морские. Что это за картина! Ах! какая это очаровательная, дивная картина!
— А это недалеко разве от вас — морские огни-то где зажигают?
— У нас. Это наши владения и есть.
Я посмотрел на них: уж не от огней ли этих они такие?
— Когда тихая погода… Луна взойдет над морем… Эта даль бесконечная… Знаете, иной раз, когда скучно бывает, так иногда… Что ж все этот клуб да клуб, сидят, в карты играют… А тут сядешь на балкон — и на нижнем, он на верхнем, мы ведь в одном доме с ним живем, — начнешь смотреть в эту беспредельную даль, засмотришься, да так и не заметишь, как утро наступит, рассветать начнет.
— На завод-то и не хочется уж идти?
— Бог с ним совсем, с заводом… Вы никогда не видали морских огней?
— Да помилуйте, где же это я мог видеть.
— Да, это действительно только у нас у одних и есть… И знаете, вот смеются, разумеется, им все смешно, но я понимаю огнепоклонников, обожание ими огня… Это какие-то чары, и под влиянием их вы так настраиваетесь, вы себе объяснить не можете, — растолковывал мне молодой человек.
— В чем же оно выражается? — спросил я, чтобы только что-нибудь сказать.
— А вот, например, в это время человек уж ни на что дурное — ни на какую злобу, ненависть, зависть — ни на что это он не способен уж бывает. Чище он делается. Точно…
Он запнулся, остановился и не договорил.
— То есть что «точно»? — спросил я.
— Точно он огнем этим — смешно, конечно, это, — точно он очищается им… Не надо понимать это так грубо, как понимают у нас, что огонь очищает. Но он производит впечатление очищающее…
Дня через три после этого разговора, когда тоже не было норда и погода стояла совершенно тихая, я собрался к ним поехать вечером. Сказал об этом кому-то, тот — другому, третьему, и со мной назвалось ехать человек пятнадцать.
— Мы сейчас дадим знать туда, — говорили мои приятели, — чтобы они там все приготовили, они так рады будут, когда мы приедем. Ведь они славные ребята, вот только не деловые…
Прелесть одинокой моей беседы с этими новыми бакинскими огнепоклонниками для меня пропала таким образом. Выходил обыкновенный пикник, с очень, конечно, оригинальной картиной морских огней — горящего моря. Но делать на этот раз было уж нечего. Сейчас послали кого-то доставить железный баркас, на котором можно бы было ездить по пламени, по горящим водам, послали известить других знакомых. И непременно, чтобы с дамами приезжали — с женами, с сестрами: с дамами, знаете, веселее. Как стемнело и пора было ехать, народу набралось столько, что всем и места не оказалось на баркасе, пришлось многим ехать в экипажах.
— Мы знаете что, — сказал мне молодой человек — владелец огней, — мы с вами лучше туда не на баркасе поедем, а в коляске.
— А что? — спросил я.
— Да так… все покойнее… Море… вдруг оно может сделаться бурным, поднимется ветер. Как-то я не могу привыкнуть к мысли умереть в воде. Бог знает, что там, в ней.
Я улыбнулся.
— Нет, серьезно.
— Да ведь вода тоже очищает. Она тоже ведь чистый элемент.
— Да, но все-таки…
— Так что вы, например, как бы скорее согласились умереть: от воды или от огня? — спросил я.
— Конечно, от огня, — горячо сказал он.
— Лучше сгореть, чем утонуть?
— Разумеется…
Дорога (я поехал с ним в коляске) идет над самым обрывом к морю. Была уже осень, то есть было уже совсем темно. Месяц только что выходил из-за моря, красный, раскаленный, слегка задернутый туманом.
— Дорога эта также очень хороша, то есть она мне нравится, — сказал мой спутник.
— Чем же, помилуйте, — буераки, камни какие-то. Обрыв этот к морю ничем не огорожен. Лошади чего-нибудь испугаются еще, и упадем туда с этакой высоты.
— Нет, так, вид на море отсюда очень хорош. Вы посмотрите-ка…
Мы были на страшной круче, на скале, над морем, которое было у нас под ногами почти, и все это на высоте по крайней мере полуверсты.
— Ну, знаете, — сказал я, — здесь опаснее, чем на баркасе ехать. И все равно ведь в море свалишься.
— А нет, — живо отвечал он. — Я уж смотрел. Полосочка вон видите какая от обрыва до берега. Ведь это отсюда она кажется такая узенькая, а там, внизу, она саженей в десять. Если упасть отсюда — упадешь все-таки на землю, на берег, а не в воду. Да, потом, все равно, уж мертвый в воду упадешь, — разобьешься раньше…
Вдруг перед самыми нашими лошадьми кто-то вышел из-за камня и стал у дороги. Лошади немного было рванулись в сторону, к круче. Я приподнялся в коляске, заглядывая вперед.
— Ничего, это таможенный патруль, — сказал меланхолически спокойно мой спутник.
Вправо, по скату гор, расположены, сейчас же за грудой камней, кладбища, которые я каждый день видел с террасы из садика. Солдата пропустил нас молча и пошел опять сесть за какой-то камень. Но вот кручь кончилась, дорога пошла книзу извилинами по буеракам, ухабам. Впереди, вдали показались огни.
— Это где? — спросил я.
— У Тагиева на заводе.
— А ваш скоро?
— Вот сейчас за этим. Ну ведь завод вы не станете, конечно, осматривать — что в нем интересного? Как нефть тартают — тоже нечего смотреть.
— Это уж я все видел.
Мы выехали на какую-то поляну. Впереди дом. Направо постройки, вышки. В темноте все это кажется грандиознее, выше, больше. По поляне ходили какие-то люди. Коляска наша остановилась и мы вышли.
— Ну, вот и они приехали, — говорил мой спутник — мы шли навстречу группе людей. — Нисколько на баркасе не скорей.
Мы сделали несколько шагов навстречу к этим впотьмах черным совершенно фигурам и я увидел, что мы опять стоим над самой кручью к морю.
— Когда месяц как следует взойдет, ах, какой отсюда вид! Но вон оттуда, из дома, с верхнего балкона, еще лучше, — говорил мой приятель.
У дома, между тем, перед самым его фасадом, обращенным к морю, накрывали на стол и устанавливали его закусками, бутылками с кахетинским.
— Ну, как же, — спрашивал всех хозяин, — сперва поужинаем, а потом поедем огни зажигать, или теперь, пока готовят ужин?
— Теперь, сейчас, конечно. Зажжем огни, они и будут все время гореть, — отвечали ему.
Баркас набрался битком полный.
— Этого ведь нигде не увидите. Это ведь только здесь, — все уверяли меня.
Баркас отошел от берега сажен полтораста и взял несколько вправо.
— Ну, вот сейчас и газы, — всматриваясь в воду, говорили опытные, уж бывалые гости. — Вот пузыри-то видите — это и есть пары, газы, которые выходят из земли — она ведь вся под водой насыщена нефтью. При ханах здесь ведь только и добывали нефть, да вот в Сураханах еще, где огнепоклонники-то жили. Вот это все место были колодцы нефтяные, а теперь их залило море. Тут ведь прежде берег был. Вон видите эти полуразрушенные вышки у берега, эти еще недавно стояли на берегу. Это первые вышки, которые были построены в Баку.
На носу баркаса стоял человек с пучком пакли, смоченной керосином, в руках, кто-то зажигал спичку. Вдруг пакля вспыхнула, и когда ее бросили в воду — моментально вокруг баркаса вспыхнуло и море. Это до того поразительно, неожиданно и как-то и удивительно, и странно, что первое время невольно все оглядываешься: так ли это и всегда бывает, не особенно ли уж как это теперь случилось?..
— Вы смотрите-ка, смотрите в воду: точно ведь вода горит. Не правда ли, удивительный обман? — говорили вокруг меня.
Пузыри, такого же цвета, как вода, поднимались — теперь, при освещении, это отлично было видно — со дна, и там, где они вырывались на поверхность воды, она точно кипела, так и пузырилась, как в самоваре. Пожирая эти пузыри, огонь носился вокруг нас по морю, налетал на баркас, мы со всех сторон на некоторое время были в огне, потом легкий, едва ощущаемый ветерок отгонял его и он несся дальше, чтобы потом сейчас же опять налететь на нас и охватить нас со всех сторон. Мы стояли на самом удобном месте, как раз в самой середине той местности, где больше всего выходит из-под воды газов.
— Хорошо? — подходя ко мне, спросил мой приятель. Лицо восторженное. Глаза горят.
— Очень хорошо, — отвечал я.
— Но тут огонь близко… очень резко… Нельзя, глядя на него (на огонь), думать… а если вон оттуда… с берегу… сесть там и смотреть на него, что можно передумать!.. — сказал он.
Мы возвратились на берег, съели обильный ужин, запили его кахетинским и, кажется, уж перед самым рассветом тронулись в обратный путь.
— А мы с вами поедемте-ка лучше опять в коляске, — сказал мой приятель. — Я ведь тоже в город — у меня и там квартира.
— А вы? — сказал я другому молодому человеку, управляющему заводом.
— Я тут останусь. Сяду вон там на балкончике, велю туда подать бутылку кахетинского и так и досижу с ней до свету.
Начинался ветерок. Огонь на море то задувало, то он опять разгорался с новой силой и носился из стороны в сторону.
— Вы вот смотрите, когда он набежит на эту светлую полосу от месяца, — говорили они оба, и хозяин, и другой молодой человек, заведующий заводом. — Огонь на серебре!.. Удивительно это хорошо!
— Да, хорошо, — соглашался с ними и я.
— Нет, вам не нравится, кажется. Вы как-то равнодушно относитесь к огню. На вас он не производит того… впечатления… Или это первый раз — оттого, — говорил мне дорогой мой приятель.
Я посмотрел на него сбоку: что ж это, тоже, что ль, огнепоклонник?..

Терпигорев Сергей Николаевич, псевдоним Сергей Атава (1841 - 1895) - талантливый беллетрист и фельетонист.
Родился в дворянской семье, в Усманском уезде, Тамбовской губернии; учился в тамбовской гимназии.
В 1860 г. поступил на юридический факультет Санкт-Петербургского университета, но из-за студенческих беспорядков дальше первого курса не пошел. Тогда же начал помещать небольшие очерки и юмористические статейки в "Русском Мире", "Русском Слове", "Гудке", "Санкт-Петербургских Ведомостях".
Уехав на несколько лет в деревню, Тернигорев стал усердным корреспондентом "Голоса".
После переезда в Петербург Терпигорев расширил свои связи с прессой.
В 1869 году он стал сотрудником «Отечественных записок», к этому времени уже перешедших в руки представителей революционной демократии. Здесь он впервые выступил под псевдонимом Сергей Атава.
Однако следующее десятилетие увело Терпигорева далеко от литературной и газетно-публицистической деятельности. Желая поправить свое материальное положение, он сделался предпринимателем в различных торговых и промышленных сферах. Неудачи в этой деятельности побудили Терпигорева использовать новые впечатления и наблюдения в литературной форме.
Шумный успех напечатанных в 1880 году в «Отечественных записках» его очерков и рассказов произвел перелом в жизни Терпигорева и заставил его всецело отдаться деятельности журналиста и писателя.
По рекомендации М. Е. Салтыкова он становится фельетонистом либеральной газеты «Порядок» (1881).
В дальнейшем до самой смерти Терпигорев был постоянным фельетонистом газеты А. С. Суворина «Новое время», опубликовав в ней свыше шестисот статей, очерков, рассказов и заметок.
В 1887 году писатель начал постоянное сотрудничество в «Историческом вестнике».
Терпигорев скончался 13 июня 1895 года в Петербурге от болезни сердца, не закончив работы над своей последней повестью.
Сразу после посещения Баку летом 1886г. Терпигорев (Атава) публикует в "Новом времени" цикл статей под общим названием «Дорожные очерки» с воспоминаниями о его путешествии в 1886 г. из Тифлиса в Баку и пребывании в этом городе нефти - «В стране фонтанов и колпаков».

Комментариев нет:

Отправить комментарий